— Больше я ни на что не гожусь, — под конец вновь повторила я, прежде чем голос у меня дрогнул.
А потом краем глаза я заметила какой-то блеск. В руке Кола была зажата еще одна монета. В лунном свете я видела пламенеющую королевскую корону на металле. Когда он положил монету мне в руку, я ожидала такого же ожога, но на этот раз рука Кола была холодной.
Я не нуждаюсь в твоей жалости. Я хотела выкрикнуть эти слова ему прямо в лицо, но это было бы глупостью. На эту монету можно купить то, чего Гиза уже не сможет заработать.
— Мне жаль тебя, Мара. Жизнь не должна быть такой невыносимой…
Я даже нахмурить лоб не смогла.
— Есть и похуже судьбы. Не стоит меня жалеть.
Он расстался со мной на окраине поселка. По улочкам вдоль домов на сваях я уже брела сама по себе. Грязь и темные тени явно не привлекали Кола, и он исчез прежде, чем я имела возможность вновь сказать «спасибо» этому странному слуге.
Мой дом утопал в темноте и тишине, но даже эта тишина погружала меня в состояние какого-то необъяснимого страха. Утро минувшего дня отстояло от настоящего на сотню лет, было частью прежней жизни, где я была глупее, эгоистичнее и, пожалуй, немного счастливой. Сейчас у меня ничего не осталось, за исключением друга, которого забирают в армию, и сломанных костей руки сестры.
— Не стоило так огорчать маму! — долетел голос отца из-под одной из свай.
Я не видела, чтобы он спускался из дома на землю, кажется, уже несколько лет.
От удивления и страха мой голос сорвался:
— Папа! Что ты тут делаешь? Как ты…
Вместо ответа отец махнул большим пальцем через плечо на лебедочный подъемник, свисающий со стены дома. Впервые на моей памяти он спустился на нем.
— Электричество выбило. Я решил тут посмотреть… — несколько грубоватым голосом (впрочем, его голос всегда казался грубым) произнес папа.
Он подъехал на своем кресле-каталке ко мне и остановился перед распределительной коробкой, от которой в землю уходила труба. У каждого дома стояла такая вот коробка. С ее помощью регулировалось напряжение тока в электрической цепи дома.
Папа сам катил свое инвалидное кресло. При этом с каждым вздохом что-то щелкало у него в груди. Быть может, Гиза станет теперь похожа на него. Вместо руки — металлический протез, а мозг — в полном смятении и отравлен горечью мыслей о том, что могло случиться, но не случилось.
— Почему бы тебе не использовать электробумагу, которую я принесла?
Не ответив, папа вытащил из кармана рубашки суточную норму бумаги и скормил ее аппарату. Обычно распределительная коробка тотчас же оживала, но на этот раз ничего не произошло. Сломана, значит.
— Бесполезно, — откидываясь на спинку кресла, произнес папа.
С минуту мы так стояли, глядя на распределительную коробку, и молчали, не в силах пошевелиться, не имея желания подниматься наверх. Папа наверняка сбежал из дома, последовав моему примеру. Он не смог оставаться дома и слышать, как мама убивается над Гизой, а та всеми силами старается не последовать ее примеру.
Папа с такой силой ударил по распределительной коробке, словно на самом деле надеялся, что этот удар может заставить аппарат вновь заработать и в наш дом вернутся свет, тепло и надежда. Папа засуетился. В каждом его движении сквозили отчаяние и злость. Злился он не на меня, не на Гизу, а на весь мир. Когда-то давно он назвал нас красными муравьями, гибнущими в огне, исходящем от серебряного солнца. Мы раздавлены величием других. Мы понесли сокрушительное поражение в борьбе за право на существование, поскольку мы обычные, заурядные люди. Мы не можем подчинять себе силы, находящиеся вне пределов нашего ограниченного воображения, и всю жизнь обречены прозябать в слабых телах. Мир вокруг нас изменился, а мы остались такими же, как и прежде.
Меня тоже охватил неописуемый гнев. Молча я проклинала Фарли, Килорна и всех на свете. Металлический ящик оказался холодным на ощупь. Видно, он уже давно утратил подогревающее изнутри электричество. Впрочем, я чувствовала слабую механическую вибрацию, а значит, если попотеть, распределительная коробка вновь заработает. Я с головой погрузилась в изучение аппарата и вскоре совершенно запуталась. Мне очень важно было вернуть электрический свет. Пусть хотя бы что-то одно в этом мире идет как положено. Что-то острое укололо мне кончик пальца. Все мое тело передернулось. Острый кончик провода или кромка переключателя, решила я. Острие вонзилось в меня, словно я укололась о кончик иглы или опасной булавки. Но больно не было.
На крыльце нашего дома вспыхнул свет.
— Ну! Кто бы мог подумать! — воскликнул папа.
Он развернул в грязи свою коляску и начал толкать ее к лебедочному подъемнику. Я тихо следовала за ним, не желая озвучивать причину того, почему мы оба так боимся места, которое называем своим домом.
— Никогда больше не сбегай, — заезжая на платформу, сказал мне папа.
— Никогда больше не буду сбегать, — согласилась я, скорее ради того, чтобы успокоить себя, а не его.
Платформа немилосердно заскрипела, поднимая его на крыльцо. По лестнице я взошла быстрее, поэтому подождала отца наверху, а потом помогла ему съехать с платформы.
— Гребаная развалюха, — пробурчал папа, отстегивая последнюю пряжку.
— Мама будет рада, когда узнает, что ты самостоятельно выбрался из дома.
Схватив за руку, папа бросил на меня проницательный взгляд. Хотя отец сейчас почти не работал, ограничиваясь починкой разного рода мелочей и выстругиванием из дерева детских игрушек, руки его до сих пор оставались грубыми и мозолистыми, такими же, какими они были сразу после того, как папа вернулся с передовой домой. Война никогда тебя не покидает.
— Не говори матери.
— Но…
— Я знаю, тебе кажется, что все это мелочи, но поверь мне… Не надо. Она решит, что это первый шаг на пути к большой цели. Сначала я буду покидать дом ночью, потом днем, а через некоторое время буду сопровождать ее на рынок, как двадцать лет назад. Твоя мама будет мечтать о том, что все образуется и станет таким, как прежде. — Его взгляд посуровел, а до того спокойный голос начал дрожать. — Мне никогда не станет лучше, Мара. Да и чувствовать себя я буду так же паршиво, как и сейчас. Я не хочу зарождать в ее сердце несбыточные надежды. Ты меня поняла?
Лучше, чем ты думаешь, папа.
Он прекрасно понимал, насколько сильно несбыточная надежда виновата в случившемся с Гизой, поэтому смягчил свой тон:
— Хотел бы я, чтобы жизнь была другой.
— Я тоже.
Несмотря на царящий на чердаке полумрак, я все же смогла разглядеть покалеченную руку Гизы. Обычно сестра спала, свернувшись калачиком и укрывшись тонким покрывалом, но этой ночью Гиза лежала на спине. Раненая рука — на возвышении из вороха одежды. Мама заново наложила шину, улучшив то немногое, что сумела сделать на месте я. Повязка была свежей. И без света я знала, что бедная ручка сестры сейчас представляет собой сплошной фиолетовый синяк. Сон Гизы был тревожным. Сестра беспокойно ворочалась во сне, а вот рука ее лежала неподвижно. Видно, и во сне она болела.
Мне захотелось к ней потянуться, но как я смогу смягчить боль, причиненную событиями минувшего дня?
Я вытянула письма от Шейда из небольшой коробочки, в которой они хранились. Когда мне становилось совсем уж невмоготу, чтение писем брата всегда меня успокаивало. Его шутки, его слова, его голос, поднимающийся от страниц, наполняли мою душу покоем. Но теперь, перечитывая полученное от брата письмо, я вдруг ощутила, как холодящий ужас зарождается у меня где-то в области желудка.
«Прямо-таки красный рассвет», — прочла я.
Вот они, эти слова, такие же выразительные, как мой нос, слова, которые Фарли произнесла на той видеозаписи, слова алого стражника, кричащие мне со страницы письма брата. Словосочетание было слишком необычным, слишком редко встречающимся, чтобы можно было от него легко отмахнуться. А дальше — «когда мы встанем все вместе». Брат у меня умница, но человек практического склада ума. Он никогда прежде не обращал внимания на рассветы. Цветистые фразы — не его стиль. Фарли говорила: «Когда мы восстанем все вместе», брат писал: «Когда мы встанем все вместе». Оба упоминали «красный рассвет».