Пирсон тихо выругался. Это был удар, которого он не ждал. Мод Уайт оказалась даже более решительной, чем можно было судить по намекам Коннолли. Она каким-то образом выяснила, куда он скрылся, и пустилась за ним вслед.
Когда Пирсон добрался до ворот виллы, они разговаривали на чудесной лужайке, разбитой перед домом. Коннолли расположился на железной скамейке под пальмой, а Мод прохаживалась перед ним взад и вперед. Она быстро говорила что-то; Пирсон не мог разобрать, что именно, но в интонации слышалась явная мольба. Появление Пирсона, казалось, дало выход бушевавшим в ней чувствам. Она стремительно повернулась и бросилась к Коннолли.
— Рой, берегись! — крикнул Пирсон.
Коннолли встрепенулся, будто внезапно выйдя из транса. Он поймал запястье Мод и после короткой борьбы отшатнулся от нее, зачарованно глядя на какой-то предмет в своей руке. Парализованная стыдом и страхом, женщина застыла без движения. Потом у нее вырвался низкий стон.
— Я хотела только припугнуть тебя, Рой! Клянусь!
— Все в порядке, милая, — мягко произнес Коннолли. — Я тебе верю. Не стоит волноваться.
Он повернулся к Пирсону и одарил его своей прежней мальчишеской улыбкой.
— Вот чего он ждал, Джек, — сказал он. — И я не собираюсь его разочаровывать.
— Нет! — взревел Пирсон, побелев от ужаса. — Ради бога, Рой, не делай этого!
Но Коннолли уже не слышал своего друга. Он поднес пистолет к виску. И в этот самый момент Пирсон наконец со страшной отчетливостью понял, что Омега существует и что сейчас он отправится на поиски нового прибежища.
Он не увидел вспышки и не услышал выстрела, негромкого, но достигшего цели. Знакомый мир растаял перед его глазами; теперь его окружала клубящаяся и в то же время неподвижная дымка голубой комнаты. Оттуда на него пристально смотрели два огромных, лишенных век глаза — скольких несчастных видели сквозь толщу времен эти глаза? На миг в них блеснуло удовлетворение — но только на миг.
Брайан Олдисс
БЕДНЫЙ МАЛЕНЬКИЙ ВОЯКА!
Клод Форд хорошо знал, что это такое — охотиться на бронтозавра. Ты не слишком осторожно крадешься по траве под ивами, среди первобытных цветочков с зелеными и бурыми, как футбольное поле, лепестками, по грязи, жидкой, как косметический лосьон. Ты выглядываешь и видишь в тростниках огромную тварь, в которой столько же грации, сколько в чулке с песком. Бронтозавр лежал там, мягко вдавленный гравитацией в болото, как в мокрую пеленку, и его ноздри, смахивающие на кроличьи норы, пробегали полукруг в футе над землей: всхрапывая, искал он стеблей посочнее. Он был прекрасен: здесь ужас достиг своих пределов, описал полный круг и уткнулся в собственный задний проход. Его глаза блестели мертвенно, точно большой палец на ноге трупа недельной выдержки, а его компостное дыхание и шерсть в грубых ушных полостях следовало особо порекомендовать тому, кто имеет склонность неумеренно восхвалять труд матушки-природы.
Но когда ты, маленькое млекопитающее с одним отстоящим от других пальцем и крупнокалиберной, самозарядной, полуавтоматической, двуствольной, компьютеризованной, нержавеющей, сверхмощной винтовкой с оптическим прицелом, зажатой в твоих лишенных иной защиты лапах, когда ты подло проскальзываешь под давно почившими ивами, первое, что привлекает твое внимание, — это шкура громадного ящера. Она испускает запах столь же насыщенный и резонирующий, как басовая нота фортепьяно. Эпидермис слона по сравнению с нею — кусок мятой туалетной бумаги. Она сера, точно моря викингов, и незыблема, словно фундамент собора. Как достучаться до костей, чтоб утолить безумье этой плоти?[2] По ней скачут — они заметны даже отсюда! — маленькие бурые вши, что живут в тех серых стенах и каньонах, беспечные, как привидения, и жестокие, как крабы. Если такая тварь прыгнет на тебя, она запросто сломает тебе спину. А когда одна из них останавливается, чтобы задрать ногу над позвонком бронто, ты замечаешь — ведь ты уже близко, так близко, что тебе слышен стук примитивного сердца чудовища, таинственная перекличка желудочка с предсердием, — что на ней пасется свой выводок любителей легкой жизни, каждый величиной с омара.
Время слушать оракула миновало; тебе уже не до предвещаний, теперь ты движешься к смерти, его или своей; суеверия отыграли на сцене раньше, а сейчас только твое шальное мужество, подрагивающий ком мускулов, путано переплетенных под орошенным потом щитком кожи, да низкая жажда убить дракона дадут ответ на все твои молитвы.
Ты можешь выстрелить сейчас. Подожди только, пока шурующая над травой головка вновь остановится, чтобы проглотить очередной сноп камыша, — и одним невыразимо банальным хлопком ты покажешь всему этому равнодушному юрскому миру, что он стоит, глядя в дуло шестизарядного венца эволюции. Но ты медлишь и знаешь почему, хотя и не признаешься себе в этом: в тебе зашевелился старый червяк-совесть, длинный, как бейсбольная подача, замшелый, как древняя черепаха, — вот скользит он по всем сферам твоего восприятия, глист чудовищней змеи. В душе — говоря: ты нашел подсадную утку, ну так стреляй, англичанин! В разуме — шепча, что скука, этот ненасытный ястреб, снова примется за работу, едва ты закончишь свое черное дело. В нервной системе — ехидничая, что, когда иссякнет адреналин, начнется рвота. В штаб-квартире командующего сетчаткой — нарочито преувеличивая красоту зрелища.
Избавьте нас от этого словесного обноска — красота; мама родная, да неужто мы угодили прямиком в научно-популярный зоогеофильм? Теперь мы видим, что на спину гигантской тварюги уселась круглая дюжина — обратите внимание, я не зря говорю «круглая»! — птиц с роскошным оперением всех цветов, какие только могут радовать глаз на роскошном, сказочном пляже Копакабана[3]. Они кормятся тем, что перепадает им от большого босса, — вот почему они так круглы. Смотри же, смотри на это чудо! Вот бронто поднимает хвост… Какая прелесть — оттуда вываливается шмат величиной по меньшей мере в две скирды. Да, это настоящая красота, прямая поставка от потребителя к потребителю. А птицы уже дерутся над кучей. Эй, ребята, там на всех хватит, да вы и так скоро лопнете от обжорства… Ведь что вам потом делать — только вскочить обратно на толстое гузно и ждать следующей порции. И теперь, когда солнце смердит на юрском западе, мы молвим: «Питайтесь и множьтесь, о други…»
Нет, ты тянешь резину, как делал всю жизнь. Застрели зверя и выбрось его из круга своих мучений. Сжав свой железный кураж в руках, ты поднимаешь его на уровень плеча и щуришься в прицел. Но тут раздается громовой раскат; ты почти оглушен. Дрожа, озираешься; а чудище продолжает жевать, испустив ветры, способные выгнать из штилевой зоны корабль Старого Морехода[4].
Разозленный (или это какая-то более тонкая эмоция?), ты выскакиваешь из кустов и стоишь перед ним, открытый со всех сторон — положение, в которое обычно ставит тебя твоя внимательность к окружающим. Внимательность? Или опять нечто более тонкое? Разве ты должен смущаться лишь потому, что явился из запутавшейся цивилизации? Но об этом можно поразмыслить и позже, если это «позже» наступит, а два болотообразных глаза, пялящихся на тебя с близкого расстояния — доплюнуть можно, — как будто утверждают обратное. Да не челюстями едиными, о чудище, — истопчи меня ногою своею, а коли пожелаешь, расплющь боком — пусть будет смерть сагой, торжеством, «Беовульфом»!
За четверть мили от тебя раздается странный звук, точно дюжина бегемотиц в школьных юбочках резво выскочила из первобытной трясины, и в следующий миг над твоей головой со свистом проносится хвост — длинный, как воскресная служба, и увесистый, как мошна миллиардера. Ты ныряешь вниз, но зверь и без того промахнулся, потому что с координацией у него, оказывается, туговато; впрочем, и ты проявил бы себя не лучше, если б попытался прихлопнуть долгопята универмагом «Вулворт». На этом ящер, видимо, считает свой долг выполненным. Он забывает про тебя. Как бы ты хотел вот так же легко забыть о себе сам — ради чего, собственно, и проделан этот далекий путь. СБЕГИ ОТ ВСЕХ И ВСЯ! — восклицала брошюра о путешествиях во времени, что в твоем случае значило: сбеги от Клода Форда, не оправдавшего надежд мужа невыносимой женщины по имени Мод. Мод и Клод Форд, которым не удалось ужиться ни друг с другом, ни с миром, где они родились. А разве в их мире, как он сейчас есть, может найтись более подходящая причина для того, чтобы отправиться стрелять громадных ископаемых, — если, конечно, ты достаточно глуп и веришь, будто сто пятьдесят миллионов лет в любую сторону могут хоть что-нибудь изменить в путанице мыслей, которыми полна твоя черепная коробка!