Начался он весьма заурядно, был даже налет легкомысленности в том, как наши возницы старались обогнать друг друга: Абель на козлах нашей коляски, запряженной четверкой лошадей, Галант — на козлах фургона Николаса. Мне нравилась эта гонка, дикое грохотанье колес по колеям дороги, громыханье копыт, растрепавшиеся на ветру волосы. Но Баренд остановил и сердито отчитал Абеля. И пожалуй, был прав: подобные скачки опасны, ведь мы рисковали не только собственной жизнью, но и жизнью двух наших мальчиков, восторженно повизгивавших от страха. И вот мы поехали более степенно, на некотором расстоянии от Галанта, чтобы не наглотаться пыли, поднимаемой их коляской.
Я редко видела его с той субботы, зимой, полгода назад, когда он заглянул к нам, разыскивая бычка. И была почти уверена, что с тех пор он намеренно избегал меня: он всегда держался очень спокойно, особенно при посторонних, но теперь в его повадке проглядывала какая-то горькая отчужденность, подчеркнутая сдержанность. Я слышала, его снова за что-то выпороли, а потом он убежал, кажется в Кейптаун. Как-то раз я попыталась расспросить про него Николаса, но тот лишь сердито отмахнулся от меня. Я не настаивала: мы очень отдалились друг от друга со времен нашей безрассудной и невинной юности. И все же…
После полудня, когда все прилегли вздремнуть в отупляющей духоте, разморенные сытным рождественским обедом, я выскользнула из дому, убежав от детей, которые непременно расшумелись бы, требуя, чтобы я взяла их с собой; убедившись, что меня никто не видит (служанки мыли на кухне посуду, а двор был пуст и, казалось, сверкал в своей пустой белизне), я пошла по тропинке, ведущей вверх по склону к запруде, у которой я не бывала уже много лет. Кроме звона цикад, все было тихо, даже птицы-ткачи, оцепенев от жары, замолкли в своих висячих гнездах. Запруда лежала передо мной, грязно-коричневая и зеленоватая, — наперсница моего детства, немеркнущая память.
Он так тихо сидел на большом валуне, что я не замечала его до тех пор, пока, вспугнутый звуком моих шагов, он не вскочил и не бросился к ближайшим ивам.
От неожиданности у меня перехватило дыхание.
— Галант! — крикнула я.
Он остановился с явной неохотой, словно я застигла его на месте преступления.
— Почему ты убегаешь от меня?
— Я не убегаю.
— Я не хотела пугать тебя.
— Я и не испугался.
— Я просто… — Нерешительным жестом я показала в сторону запруды, словно это само по себе могло что-то объяснить.
Он ничего не ответил.
Я осторожно приблизилась к нему; он, казалось, готов был броситься прочь.
— Когда я в последние месяцы бывала в Хауд-ден-Беке, ты почему-то избегал меня.
— Ну и что?
— Но это так…
С презрительным видом он отвернулся, собираясь уйти.
— Но что я тебе сделала плохого? — воскликнула я.
Он обернулся и поглядел на меня в упор, глаза его горели.
— Ничего, — сказал он. — Ты — белая женщина. А белая женщина не может сделать ничего плохого.
— Ради бога, Галант!
— Тебе в самом деле было приятно, когда меня выпороли? — злобно и неожиданно огрызнулся он, будто загнанный пес.
— Разве я кого-нибудь заставляла бить тебя? — возразила я. — Когда? И зачем мне это?
— Ведь ты сама просила, чтобы я остался в тот день, когда я искал бычка. Ты сама дала мне еду. Ты сама дала мне бренди. Мне ничего этого не было нужно. Ты мне все насильно всучила.
— О чем ты говоришь? — изумленно спросила я.
— А когда Баренд вернулся, ты сказала ему, будто я к тебе приставал.
В тяжелой духоте я чувствовала, как по щеке у меня сбегает Струйка пота, но не могла поднять руки, чтобы смахнуть ее.
— Этого не было, — прошептала я. — Как ты мог подумать, что я…
— Я вообще не хочу думать о том, что ты сделала или не сделала. Меня это не касается. Что бы ты ни сделала, все правильно. Но сегодня рождество, и до Нового года всего лишь неделя.
Я удивленно покачала головой. Должно быть, он спятил, подумала я. Или же я сошла с ума. Безумие всегда таилось под хрупкой оболочкой нашей жизни.
— Почему ты не скажешь правду? — вдруг спросил он. Он подошел на шаг ближе. В его голосе слышалась почти что мольба. — Зачем тебе врать? Если ты сделала это, значит, тебе это было зачем-то нужно. Но только не ври мне. Этого ты никогда не делала.
— Я не вру, — хрипло сказала я. — Клянусь тебе. Я никогда не говорила Баренду ни слова. Как ты мог подумать про меня такое?
Он уставился на меня. Мы стояли не шелохнувшись. Еще одна струйка пота потекла у меня по скуле.
— Там был Клаас, — наконец сказал он каким-то странным голосом, а затем снова все стихло и только звенели цикады.
— Прости меня, — пробормотала я.
— Замолчи! — сердито крикнул он. Наклонившись, он поднял с земли камень и запустил им в воду. Потом еще один и еще. В детстве я часто видела, как он швыряет камни. Я понимала, что он больше ничего не скажет, а потому повернулась и пошла прочь со смешанным чувством облегчения и гнетущей тоски.
Я подождала два дня. А потом, когда Баренд вернулся с поля — наши жнецы в тот год запаздывали с уборкой, на других фермах пшеница была сжата еще до рождества, — я сказала ему:
— Клаас сегодня дерзил мне. А когда я отругала его, он надерзил снова.
Поневоле используешь то оружие, которое у тебя есть. Хотя страдание не приносит искупления, не дает тебе никакого чувства правоты. Оно как ржавчина, лишь портит и разъедает. Единственный смысл прошлого в том, что оно прошло.
Клаас
Чего еще было ждать от этой женщины? Она ведь белая. В тот раз она притворялась, будто возмущена поркой. Когда они прикидываются добрыми, это еще хуже, чем их грубость, — с ними никогда не знаешь, чего они потребуют за свою доброту. Она просто дожидалась случая. И дня через два после рождества, без всякой причины, просто потому, что ей так захотелось, она приказала высечь меня.
Все эти годы я склонял голову и гнул перед ними спину. Как мог, старался угодить баасу. И вот какая меня ждала награда.
А потому, когда от Галанта приехал Абель и сказал, что близится час подняться против них, я был готов.
Галант
Первый день Нового года. Урожай убран, но время молотьбы еще не настало. Мы ждем, когда начнет дуть западный ветер. Единственный день в году, когда мы вольны делать, что хотим: рабам дарят подарки, и, сколько себя помню, гулянье и пляски не затихают до ночи. Все веселятся, словно молодые жеребята. И так каждый год. Кроме нынешнего.
Ночи напролет я разговариваю про это с Памелой, она все старается расхолодить меня.
— Ради бога, не принимай так близко к сердцу слухи про Новый год, — всякий раз говорит она. — Тебе же будет хуже, если все обернется не так.
— Многие годы я позволял им взнуздывать и погонять меня, — говорю я. — Но теперь мы услыхали слово свободы. Как же мне не принимать его близко к сердцу?
— С каких это пор ты стал верить слову белых? — спрашивает она. — А помнишь, что было, когда ты сказал им, что мы хотим пожениться? Сколько раз они давали слово и нарушали его?
— Это слово особое, — настаиваю я. — Оно пришло к нам из далекой страны за морем. Так говорят газеты. Я сам слышал.
— Ну и что? Те люди за морем тоже белые. Они все одинаковы и все заодно.
— Тогда и нам пора научиться быть заодно.
— Мелешь что на ум взбредет, — отвечает Памела. — А все равно никогда не скажешь, что думаешь на самом деле. И что такое «быть заодно»? А если Новый год придет и уйдет, как пришло и ушло рождество, что тогда? Все это только ветер, который проносится мимо.
— Нет, рождество не было просто ветром, Памела. Вспомни, что произошло на поле в Лагенфлее. Мы там жали пшеницу и вдруг услыхали, как закричал старый баас, а когда обернулись, он уже рухнул на землю, будто дохлая лошадь. Я поначалу испугался, решил, что он нас выследил. Ведь с нами там был Кэмпфер, и мы вели беседы о свободе. Но потом я понял — нам послано знамение, что хозяев теперь будут забирать от нас. А потому нам нужно быть готовыми к Новому году.