— Солнце взойдет и зайдет. Я не могу остановить его.
— Галант… — Как хорошо я знаю этот маленький мускул, дрожащий у него на скуле. И все только потому, что ему хочется покрасоваться перед этим чужаком. — Утром мы первым делом пойдем на гумно.
— Как хотите.
Когда они уходят, я испытываю желание расхохотаться — на душе у меня легко и беззаботно. Теперь я понимаю, что чувствует Абель, когда говорит о скрипке. Наконец все спокойно — напряжение спало, все прояснилось. Словно новое солнце поднимается с гумна. Теперь у меня есть повод, которого я желал.
На мгновенье я снова мальчик. Я один под серым моросящим дождем возле конюшни, где жеребится кобыла. Поблизости никого, а ей больно. Я запускаю в нее руку по самое плечо, нащупываю внутри горячую влажную жизнь и вытаскиваю ее наружу. Это жеребенок, спотыкающийся на тоненьких ножках, но вскоре неукротимый и свободный, будто молния, — самый дикий на свете серый конь. И он мой навсегда. На этой лошади я буду скакать ночью в горы, в наступающий день, в самое сердце солнца.
Теперь я знаю: лошадей укрощают, надежду заковывают в кандалы, мечту убивают.
Но сегодня я вытащил нового жеребенка из темноты матери-кобылицы. На этого коня я усаживаюсь, чтобы скакать в мир. И уже никто не отберет его у меня. Жеребец, неистовый, как ветер, как буря, как огонь, как сама жизнь.
В темноте ночи мы слышим стук копыт. Это лошадь Абеля. Звук кажется неясным и приглушенным, подобно отдаленному грому.
Но на самом деле он уже очень близко.
Хелена
Господь мой пастырь; я ни в чем не буду нуждаться.
Завтра я начну учиться в школе. Мне не нравится, как пахнет изо рта учителя. А его жена миленькая. Она дает мне подержать ребеночка.
Мама уже начала учить меня всякому. Папа говорит, что я очень умная. Я уже умею сама заплетать косы. И я знаю, что два плюс два — пять.
Часть четвертая
Мама Роза
Мне рассказывала мать, а ей ее мать, а ее матери, я думаю, тоже ее мать, как однажды, давным-давно, Луна послала хамелеона к только что сотворенным Тзуи-Гоабом людям, чтобы тот сказал им: «Так же как я убываю, потом исчезаю, а потом появляюсь снова, так и вы будете умирать и снова рождаться». Но заяц перехватил эту весть у хамелеона, побежал вперед и сказал людям: «Слушайте слова Луны: так же как я умираю, так и вы тоже будете умирать». Вот так и пришла смерть в мир. А теперь она поселилась среди нас, в нашем Боккефельде. И не просто смерть тех, кого убили. Есть тут и другая смерть, более глубокая, — смерть сердца, а она останется с нами надолго. Когда я пристально смотрю во тьму, я вижу своими старыми глазами, как умирают очаги моего народа и остывшая зола становится белой. Не видно больше дыма, поднимающегося от костров. Не слышно песен женщин, возвращающихся с хворостом из вельда. Антилопы, всегда бродившие по этим долинам, ушли отсюда, и дикие звери исчезли. Только слышится иногда вой шакала да крики птицы-молота, шагающей по воде смерти. Сердце остыло у меня в груди, и взор тускнеет. Мой конец близок — меня надломила смерть того, кто мог бы быть моим сыном, и смерть тех двоих, что сосали мою грудь.
Это смерть, что приходит издалека. Бывает молния, которую ты видишь своими глазами, молния, возвещающая грозу, которая побьет пшеницу, но и даст новую жизнь земле для следующего урожая. Но бывает и другая молния, невидимая, он оставляет свою отметину у тебя в сердце, она таится в тебе, годами выжидая, съежившись, терпеливо, как яйца. Птицы-Молнии в темноте земли, и вдруг в один прекрасный день она вспыхивает, опаляя и обжигая тебя изнутри, насылая безумие, которое погубит тебя, и только после этого ты, быть может, опять станешь плодоносным для какого-то нового урожая.
О Тзуи-Гоаб
Отец отцов наших
Отец наш!
Пусть пронесется грозовая туча.
Что еще я могу сделать. Мне не изменить мир. Когда той ночью вспыхнул пожар, разожженный Галантом и остальными, я не могла ни остановить, ни поддержать их. Я не могла присоединиться к ним, но и не могла оставаться в стороне. Единственное, что я еще могла делать, — это быть тут — видеть, что происходит, смотреть моими старыми глазами и слушать моими старыми ушами, — для того чтобы все это не ушло просто так, как проходит стороной летняя гроза на горизонте, о которой и не вспомнишь, когда проснешься утром. Я не спала. Я была тут. Я была среди них. Я уже слишком стара, но кое-что еще мне по силам, и я это делала — была тут.
Теперь во мне осталась одна только жалость. Жалость ко всем. И к убитым, и к тем, у кого не было другого выхода, кроме как убивать. Жалость к родителям и жалость к детям. К белым и к черным.
Когда позже прибыл фургон, чтобы увезти тела, я поехала тоже. Я помогала обмыть и убрать их и положить на стол: Николаса, учителя и этого чужака Янсена — всех троих. То было долгое и тряское путешествие из Хауд-ден-Бека обратно в Лагенфлей, туда, где мы все начинали, где в прежние времена старый Пит был властителем и хозяином. Теперь для него все было кончено, он умирал. Я обмыла и его тоже, и, к моему удивлению, Алида не стала мешать мне. Он был еще жив, но я обмывала его так, как обмывают покойников; как мать моет свое дитя. Смерть затаилась, поджидая всех нас. И потом не останется ничего, кроме грубых скал и равнин нашего высокогорья с черными деревьями и красной травой да запаха бучу и сладкого черного чая в вечернем ветерке.
Я была тут — вот все, что я могу сказать о случившемся.
Поначалу я думала, что мало просто знать: нужно еще и понимать. Теперь я не уверена в этом. Разве довольно просто понимать, если не пытаешься изменить? Вот Галант и попытался. Но куда это его завело? Лишь голова его возвратится обратно в Хауд-ден-Бек.
Хауд-ден-Бек. Все эти годы мы думали, будто он отрезан от остального мира — место, укрытое и защищенное горами. Думали, что мы предоставлены здесь сами себе, что ничто не грозит нам извне. Но это было заблуждением. Как тот лев, который много лет назад появился у нас ниоткуда и нарушил нашу спокойную жизнь, все мы тоже явились сюда с нашим прошлым внутри нас и нашими мирами, прилепившимися к нам. И теперь из-под сени смерти мы все смотрим назад, в прошлое. И может быть, кто-то услышит, как мы взываем из темноты — голоса, перекликающиеся в огромной тишине, мы все тут вместе, но каждый навеки одинок. Мы говорим и говорим, бесконечная цепь голосов, все хором, но и все порознь, все разные, но и все одинаковые, и пусть отдельные звенья и окажутся ложью, но вся цепь — истина. И имя этой цепи — Хауд-ден-Бек, Заткни-Свою-Глотку.
Да, мы вглядываемся в прошлое, и я могу сказать, что видела, как это надвигалось издалека, через все годы и смены сезонов — солнца, и снега, и ветра. Да, я видела. Я понимала. Но разве этого довольно?
Нет. Страдая от боли, которая осталась после всего, чему я была свидетелем, я знаю, что это не ответ. Все зависит от того, как ты понимаешь, и от того, как ты приходишь к пониманию. Важно не просто понимать разумом, а пережить все это. Ни от чего не уклоняться. Не судить. Страдать, не считая, что твоя боль дает тебе право на что бы то ни было. Жалеть. Любить. Не отказываться от надежды. Быть тут — вот что важно. Все мы человеческие создания, и я сострадаю всем, потому что я всем мать.
Меня зовут мама Роза.
Я была тут.
Дю Той
Я полагал, что понимаю происходящее. Я делал то, чего от меня ожидали, спокойно и трезво оценивая здешние многочисленные происшествия. За пределами страстей и ужасов нашей личной вовлеченности располагалось нечто крошечное и ничтожное, то, что казалось непреложным фактом. Но теперь, ознакомившись с их версиями, я смущен неопределенностью истины. Где она прячется? Во всех тех утверждениях и опровержениях, в этом проступающем рисунке, или где-то в бешеных и безнадежных попытках нащупать исходное действие, предшествующее слову? Выявляется ли она в бесконечной литании повторов или же истина невыразима? Может ли девственность быть провозглашена иначе, чем в акте насилия, и невинность утверждена иначе, чем в ее порче? Но если столь рискованна даже сама попытка постичь истину, то как найти путь к законности, орудием и вершителем которой, предполагается, я должен быть?