— Зачем ты подглядываешь за мной? — злобно зашипела она.
— Я видел, как ты играла с ягненком, — как можно мягче сказал я. — Значит, он тебе все-таки нравится?
Она сердито топнула ногой:
— Нет, не нравится. Терпеть его не могу.
— А я видел, как ты обнимала его. И даже поцеловала.
— Вранье! — закричала она, бешено молотя по мне маленькими кулачками.
— Перестань, Эстер, стыдиться тут нечего. Все любят маленьких ягнят.
— Не нужен мне твой проклятый ягненок!
Тогда я решил испытать ее.
— Ну что ж, — сказал я. — Тогда давай зарежем его.
Я вовсе не собирался этого делать. Просто хотел, чтобы она призналась, что ей нравится ягненок — мой подарок. Но я в жизни не встречал такой упрямицы, как она.
— Режь, если хочешь.
Лицо ее стало мертвенно-бледным, но именно это она и сказала.
— Почему ты не хочешь признаться? — почти умолял я.
— Мне не в чем признаваться. Убивай его, если тебе это нравится. Мне все равно.
Я достал из кармана перочинный нож, надеясь, что напугаю ее. Но она не подала виду, что переживает, только вся точно окаменела.
— Ты не сделаешь этого, — дерзко заявила она.
— Значит, тебе нравится ягненок?
— Нет. Но ты просто хочешь напугать меня.
Я честно ожидал, что она в последний момент остановит меня. С ножом в руке я присел на корточки и прижал ягненка к земле, оттянув назад его тонкую белую шею.
— Ну скажи, что тебе жаль. Скажи, и я отпущу его.
Она стояла рядом, вся дрожа, но упрямо отказываясь произнести хоть слово. Я чувствовал, что готов разрыдаться. Но я не мог отступиться, не уронив своего достоинства: она же первая будет считать меня трусом. Мне не оставалось ничего другого, как прирезать ягненка.
Мама пришла в ярость, услышав об этом. Но я сказал, что меня попросила Эстер.
— Эстер? — удивилась мама. — Эстер, это правда?
— Ну, если он так говорит…
— Но я хочу услышать это от тебя самой.
— Какое мне дело до вашего ягненка! — закричала Эстер, повернулась и убежала.
Чуть позже я увидел ее, плачущую, в зарослях айвы. Она меня не заметила, а я потихоньку ушел, чтобы избежать встречи. Я все никак не мог понять в ней чего-то, чего-то такого, что и пугало, и больно задевало меня.
С той поры я все время старался отыскать ее и поговорить с ней, но в ответ получал лишь гримасу, высунутый язык или плевок. А если я выкручивал ей руки или дергал за волосы, она не вырывалась, невозмутимо глядела на меня большими темными глазами и, как в том случае с ягненком, как бы подстрекала к жестокости, словно желая проверить, на какую еще крайность я способен решиться. «Скажи, прошу тебя, — требовал я. — Скажи — баас». Но мне никогда не удавалось подчинить ее. Слезы выступали у нее на глазах, узкое лицо искажалось от боли, но губы оставались плотно сжатыми. Она могла застонать, но ни разу не заплакала и не взмолилась. И мне поневоле приходилось уходить и оставлять ее в покое. Но я вовсе не хотел обижать ее! Мне просто хотелось приручить этого маленького, дикого, красивого и злобного зверька с острыми, как шипы терновника, зубами.
Неужели она ничего не понимала? Я вовсе не желал причинять ей боль. Ведь я любил ее. Она была единственным существом, которое я любил и желал. Если бы я захотел что-то взять у Николаса или Галанта, я бы просто потребовал это у них или отнял силой, доказав им, кто тут главный. Но с ней все было иначе. Я ничего не хотел брать у нее: мне нужна была она сама. И когда Николас сказал той ночью, что женится на ней, мне показалось, будто у меня отнимают самое жизнь. И я решился на последний, отчаянный шаг. Я не мог объясниться с Эстер: она бы подняла меня на смех. Оставалось лишь одно — сказать отцу, что мы с ней уже обо всем условились. Я прекрасно понимал, чем рискую. Единственное слово Эстер — и все рухнет, а я сделаюсь посмешищем. И тогда, клянусь, я бы повесился.
Она подняла голову и поглядела на меня. Мне никогда не забыть ее взгляда, устремленного на меня с противоположной стороны стола. Но не произнесла ни слова. Николас тоже не посмел: его, я знал, мне бояться нечего. (Он даже не выглядел расстроенным. По-моему, ему просто хотелось заиметь жену. Не важно какую. Иначе как еще можно объяснить то, что меньше чем через полгода он женился на Сесилии дю Плесси, девице столь непривлекательной, что никто, несмотря на все ее прочие несомненные достоинства, не взглянул бы на нее дважды?) Но она-то, думал я, станет протестовать. И когда этого не случилось, я испытал ни с чем не сравнимое чувство — одновременно опустошающее и пьянящее.
Потом я спросил ее:
— Эстер, ты в самом деле согласна выйти за меня?
— Я этого не говорила.
— Но и не возмутилась.
— Ты же все устроил так, как хотел.
— Эстер, это потому…
Но разве я мог признаться: Потому, что я люблю тебя? Больше всего на свете мне хотелось сказать именно это. Но стоит мне произнести эти слова, и все будет так, как тогда с ягненком. Только на этот раз нож будет у нее в руках.
— Потому, что я хочу тебя, — с трудом проговорил я.
— Ты всегда получаешь то, чего хочешь.
— Да, но с тобой…
Я взял ее за руку. Она не вырывалась. Она, конечно, уже тогда знала — холодное, мрачное презрение в ее глазах, — что до конца моих дней мне придется расплачиваться за это жестокое и непоправимое решение.
Часть вторая
Сесилия
В тот день, когда мы с Николасом поженились, лил дождь. Отец — мама умерла уже давно, лишь немногие женщины доживают в этих краях до свадьбы дочери — и остальные мужчины были идиотски счастливы. После долгих месяцев засухи дождь казался им десницей божьей, а Питу ван дер Мерве — еще и предзнаменованием плодородия. Но мне было как-то тревожно. Время для дождя было неподходящее; неважно, засуха или не засуха, но, если что-то начинается в неположенное время, это обычно предвещает беду. Да и тогда лил не просто дождь. Не тот, что приносит облегчение, напитывает землю и дает жизнь растениям, а бешеный поток, размывавший почву, срывавший с гор камни, наносивший глубокие раны земле и топивший коров и овец. Было страшно даже думать о том, как мы после свадебной церемонии в Тульбахе поедем обратно через горы. Отсюда, сверху, казалось, будто сами горы устремились вниз, в долину, и не осталось больше ничего, кроме лавины воды. Один из волов оступился, упал и сломал ногу. Пришлось его пристрелить. Тушу везли домой в фургоне. Мое подвенечное платье было забрызгано кровью, что уж никак не назовешь хорошей приметой. Но мужчины были в прекрасном настроении. Они зажарили вола в сарае, едва не учинив пожара.
— Ну и что с того? — орал мой свекор. — Какая же это свадьба, если ничего не сгорит! Поглядела бы ты, что творилось, когда женился я.
Мне всегда было при нем немного не по себе. Шумный смех, разносящийся по всему дому. Большие волосатые руки. Подтеки пота на рубашке. Запах. Его манера смотреть на тебя так, словно ты была телкой на торжище. И то, что он говорил в день свадьбы, размахивая руками — с куском мяса в одной и стаканом бренди в другой: «Сесилия мне по нраву. Я всегда говорил сыновьям, чтобы они с умом выбирали себе жен. Только высоких, только крупных. Такие хорошо родят. А мы, Ван дер Мерве, будем укрощать эту землю для нашего потомства. Нет, я вовсе не против Эстер (она стояла в стороне от остальных гостей, тонкая и смуглая, полыхая на свой особый лад, словно огонь, который горит, не давая пламени), но Сесилия именно та женщина, какую я сам выбрал бы в жены своему сыну. Ешьте и пейте, друзья. И да пребудет над нами милость господня».
В тот день я больше не видела Эстер. У нее есть привычка уходить незаметно. Она, конечно, злилась на меня за то, что я теперь буду жить в Хауд-ден-Беке, в доме, который она считала собственным еще с тех времен, когда ее отец служил управляющим у дядюшки Пита. Но какое мне дело? Так решили без нас, Ван дер Мерве отдали нам этот дом, а мой отец подарил мебель и дал взаймы фургон, чтобы перевезти вещи. И еще приданое: сто овец, пять молочных коров, двух Лошадей, рабыню Лидию и двадцать мешков обмолоченной пшеницы. Именно столько я, должно быть, и стоила в его глазах. Да и Лидию-то он отдал лишь потому, что ему было трудно управляться с ней; никому не нужное существо, дурочка, которая вечно бродила по двору, собирая перья и всякий хлам — а зачем?