Все эти мысли постоянно вертелись у меня в голове в то лето. Особенно занимали они меня во время путешествия с Николасом в Кейптаун в конце октября и в тот октябрьский день, когда мы убирали на поле пшеницу. И конечно, в тот послеполуденный час, когда мы сразу после Нового года молотили зерно на гумне. Ведь именно тогда, по-моему, все и решилось окончательно.
Галант
Белый. Ребенок Памелы был белый.
Николас
Я испытывал почти что облегчение, отъезжая под безжалостно палящим ноябрьским солнцем от Рие-Витценберха, поднимаясь по склонам полуразрушенных гор Скурве, чтобы снова подставить лицо летнему ветру нашего высокогорья, медленно продвигаясь вперед на фургоне, который едва не разваливался на ходу, как всегда и бывает на обратном пути из Кейптауна. Я сидел на козлах, Кэмпфер возле меня, старый Мозес размахивал длинным кнутом, а малыш Рой вел волов. Да, облегчение, потому что скоро уже не нужно будет гадать, не случилось ли дома чего-нибудь в твое отсутствие (теперь была надежда, что после Нового года мы обретем наконец желанный покой), а кроме того, и потому, что поездка была тоскливой и унылой, ведь моим единственным попутчиком был Кэмпфер, который все время сидел, погруженный в собственные мысли, лишь иногда бормоча что-то на непонятном языке с таким видом, будто на него снизошел святой дух. И все же я испытывал не только облегчение, но и уже знакомую гнетущую тоску. Всю дорогу из Кейптауна меня не покидало странное ощущение, будто я повторяю путь моих предков: именно по этой дороге первый Ван дер Мерве ехал из Кейптауна к Родесанду и долине Ваверен; а после ссоры с ланддростом мой прадед вместе со своими попутчиками пересек Витценберх, добрался до Боккефельда и оказался в числе первых, кто сумел одолеть эти труднопроходимые горы: тут он застолбил, проскакав целый день в седле, огромный участок земли, который после стычки с агентами Ост-Индской компании окрестил фермой Хауд-ден-Бек — «Заткни-Свою-Глотку»; а через пятьдесят лет после того, как семья уехала отсюда и перебралась в Свеллендам, отец вернулся в здешние края, чтобы взять в свои руки Хауд-ден-Бек, Эландсфонтейн и Лагенфлей. И вот теперь я ехал дорогой моего рода, испытывая и удовлетворение, и страх. Ведь я был не только наследником моих предков, но и их жертвой. Я не мог отречься от этого наследия и дать волю собственным склонностям: меня лишили свободы выбора не только кейптаунские власти, которые сделали все возможное, чтобы установить границы и направление моей жизни, но и вот эта тесная долина, эти дикие горы и люди, живущие меж гор, моя семья — весь окружающий мир, который словно Объединился против меня, стремясь очертить пределы моего существования. Я возвращался сюда, к моей жене и детям, по той простой причине, что был не волен делать что-то иное — пленник этой земли, на первый взгляд открытой и доступно-податливой, но на самом деле сокрушающей тебя в своих крепких объятиях.
Из-за отсутствия развлечений и разговоров мне хватало времени для размышлений по дороге туда и обратно. Рой обычно держался особняком, с улыбкой на нахальной рожице и настороженными, как у суслика, глазами, от Мозеса я не мог добиться ничего, кроме коротких кивков, подтверждающих все, что бы я ни сказал, а Кэмпфер лишь односложно отвечал на заданные вопросы, и не более того, — хотя я уже давно приметил, что он порой бывал весьма болтлив, когда оставался наедине с рабами.
Неужели я действительно неудачник? Но что именно называется неудачей? Человек неизбежно умаляет то, чем, как ему кажется, он обладает, сама жизнь — это нечто беспрерывно урезающее тебя, ограничивающее твои возможности. Единственное, на что я мог рассчитывать, — это на уважение соседей. И даже не уважение, а хотя бы признание и симпатию. Но и этого мне так и не удалось добиться. Родители потеряли веру в меня с тем большим основанием, что я хозяйничал на исконно родовой ферме. Мой брат презирал меня, называя слабаком. Моя собственная жена не считала меня настоящим мужчиной, поскольку я не мог произвести на свет сына да к тому же бегал за черными женщинами. Эстер давно и решительно отвергла меня. А по взглядам и ответам Галанта я видел, что и он относится ко мне пренебрежительно: а ведь мы были когда-то так дружны. Кто еще оставался? Бет, которая по-прежнему ходила за мной по пятам, явно поджидая случая, чтобы отомстить мне за смерть сына? Памела, которой я не решался поглядеть в глаза, когда она входила в дом со своим белым ребенком?
Я старался не замечать злобного, хотя и молчаливого упрека Сесилии и ее отношения к ребенку Памелы. Неужели господь не мог удалить его с моих глаз? Но это, несомненно, было его карой мне, карой, каждодневно налагаемой заново, чтобы вынудить меня к предельному смирению. Карой невыносимой и не оставляющей мне иного выхода, кроме как окончательно покориться его воле. Бывали дни, когда я готов был просить Сесилию отослать эту женщину обратно в Бюффелсфонтейн, но я понимал — и Сесилия странным образом словно соглашалась со мной, — что мой грех всегда должен оставаться у меня перед глазами.
И только дети были еще со мной. Хелена. Маленькая Эстер. Катрина. Лишь они не задавали никаких вопросов и не судили меня. Держа двух старших за руки, а младшую на плечах, я мог целыми днями гулять с ними по ферме. Маленькие ручки, с любовью обнимающие меня за шею, горячие влажные поцелуи, словно тебя лижут щенята, запах солнца, пыли и смятых цветов. Невинность хрупкая и мимолетная. Ведь я знал, что стоит приехать учителю, а этого ждать уже недолго, и возникнет неизбежное отчуждение. Собственно, оно и так уже чувствуется. Сесилия постепенно брала верх, заявляя, что «неприлично» девочкам целыми днями повсюду разгуливать с отцом. Еще немного — и они объединятся с ней против меня и моего мужского мира и окончательно уйдут в ее материнский мир. Постоянно обостряющееся чувство одиночества. Вначале все кажется таким цельным. Любовь и забота матери, внушающая благоговение сила отца, расположение брата, доверие друга, который делит с тобой все. Но как скоро все это было отравлено, как безжалостно уничтожено! Ты все еще маменькин сынок. — Сегодня утром Баренд рассказал мне о своих планах. — Такое я могла ожидать от Баренда. Но ты! Мне стыдно за тебя. — Огромный лев с черной развевающейся гривой, у тебя на глазах превратившийся в жалкую грязную тушу: навеки загубленная свобода. Единственным, что мне помогало теперь выжить, была, как это ни странно, ферма, та самая, которая так угнетала меня прежде. И вот мы возвращаемся туда, каждый погруженный в собственные горькие размышления, — Рой, старый Мозес, Кэмпфер и я.
В этом году мне не хотелось ехать в Кейптаун, сама мысль о предстоящей поездке раздражала меня. И когда март и апрель уже прошли, а я все никак не мог собраться — бобы созрели нынче поздно, и еще нужно было расчистить и вспахать землю, — я молча решил отложить поездку до следующего года. Но продуктов скопилось слишком много — мыло, кожи, шкуры, бушевый чай, яйца, пух, солонина, — да и Сесилия не оставляла меня в покое: «Дети подрастают, Николас. Я не желаю, чтобы мои дочери росли как дикарки. Нужно подыскать в Кейптауне учителя. Хелене пора начать учиться». И когда в октябре наступила короткая передышка перед близящимся неистовством жатвы и молотьбы, которое обрушит на нас яростное лето, мне все же пришлось поехать.
— Ты уже давно приставал ко мне, чтобы я взял тебя в Кейптаун, — сказал я Галанту. — Теперь этот случай представился.
Но к моему удивлению, он отказался ехать.
— Лучше я останусь дома. Я уже был в Кейптауне и видел все, что хотел повидать.
— Не понимаю тебя, Галант.
— Если ты прикажешь мне ехать, я поеду, — как всегда мрачно заявил он. — Но если я вправе решать, то лучше останусь дома.
Его отказ огорчил меня и испортил мне настроение. Ведь я надеялся, что если он поедет со мной, то за долгую дорогу нам, быть может, удастся вернуть что-то утерянное с той давней ночи в горах. Теперь это было исключено. Но почему уже в те дни я думал об этом как о «последней» возможности?