Мысль этого стихотворения - при всей ее кажущейся открытости, особенно в «лобовой», «проповеднической» концовке - раскрывается очень сложно, противоречиво. Попробуем проследить за ее развитием, исходя из реальной композиции произведения.
Конфликт предугадывается уже в том, как скомпоновано в самом начале реальное, видимое пространство: Христос идет «с толпой облаков»
(единственное, что движется), попирая земной, дорожный прах. И - неожиданный, парадоксальный ход: обнажению конфликта служит вскрытие прямой причинной связи между мертвенностью природы и состоянием Христа: «И так углубился он в мысли свои, что поле в унынье запахло полынью...»
Природа теряет характерное, индивидуальное различие своих элементов, ее мертвенный покой переходит в уравнительный хаос, бесформенное нагромождение («Все перемешалось: теплынь и пустыня, и ящерицы, и ключи, и ручьи»). Нет, по-видимому, основания толковать это хаотическое «смешение» в натурфилософском ключе. Хотя сравнение вроде бы напрашивается - с тем «страшно диким беспорядком», в котором пребывает природа у Заболоцкого - до пришествия человека. Однако у Заболоцкого сюжет между человеком и природой предполагает их взаимозависимую, хотя и конфликтную, эволюцию: человек выходит из природы, отпадает от нее и обращается к ней уже как бы извне, по-разному в разных вариантах - то как победитель, то как потерпевший, но все же с ощущением изначального родства. У Пастернака важна единовременная «оставленность», «забытость» природы (может быть, слово «забытость» даже читается в контексте сквозь «забытье»). Конфликт строится на эмоционально-волевой основе, предполагает не только взаимную заинтересованность, но и некую изначальную автономию сторон,- как у раннего Блока: природа впадает в «мертвую дремоту», будучи оставлена «душой мира», Прекрасной Дамой. Бесплодная смоковница появляется в стихотворении не вдруг - она подготовлена внутри нарастающего контраста.
Конфликт Христос - смоковница сконцентрировал в себе мысль стихотворения. Но равен ли он мысли, то есть выразил ли он ее объективно, вполне, независимо от случайных, привходящих условий? Сам этот конфликт в свою очередь преломлен, деформирован (если не сказать порожден) субъективным психологическим сюжетом, конфликтом внутри состояния Христа. «Жажду и алчу» в контексте стихотворения звучит как голос духовного томления (выше было: «заранее грустью предчувствий томим»), и это в отличие от соответствующего эпизода в Евангелии, где Христос взалкал вполне материально - плода смоковницы. Ситуация приближена к ситуации Гефсиманского сада - тоскующий Христос и уснувшие ученики. (В стихотворении «Гефси-манский сад» ученики «разлеглись, как пласт» - здесь: «А местность лежала пластом в забытьи».) На одном полюсе - страдание, на другом - бесчувственность, столбняк. И страдание выступает как сила активная, участвующая в оценке всей ситуации. Есть в Христе большая обида и субъективная жестокость. Возможно, мы даже вправе, как горьковский Рыбин, сказать: «И смоковницу проклял неправильно,-- разве по своей воле не родила она?» В ранних стихах Пастернака конфликт, основанный на разрыве, на противостоянии, как правило, быстро угасал. В «Чуде» он «не по-пастернаковски» застыл на высшей точке обострения.
Только застыл ли все-таки?
Самое сложное место стихотворения, его идейный центр - утверждение чуда в противовес,- нет, не в противовес,- в обход «законов природы» (которые тоже признаются), в обход детерминированного, ненарушимого и самоспасительного порядка вещей.
Вера, становящаяся силой?
Да, от «Чуда» веет суровостью религиозного канона. Проще всего - при внешнем прочтении - идеей сурового бога-вседержителя и объяснить «нелогичность» общей мысли (сам оставил-и сам же казнил). Только на деле все гораздо сложнее, психологические и философские аспекты стихотворения далеки от какой бы то ни было догматики.
Проблема духа и природы. Проблема истины и веры. Они, как принято говорить, «поставлены» в стихотворении. Но они неотделимы от внутренней, нравственно-психологической темы - темы бремени и правоты призвания. А концовка, с вторжением обобщающего «мы» («Когда мы в смятеньи...»), распространяет идею разрешения «смятенья и разброда» на многие другие случаи, оставшиеся за рамками стихотворения.
Выше говорилось, что вообще в поэзии Пастернака чудо присутствует сплошь и рядом как лирическое озарение и вскрытие глубины. Чудо преображения - вне евангельских аналогий, но с устойчивым эмоциональным и философским содержанием.
Общая коллизия разбираемого стихотворения как бы предвосхищена в «Сестре», в стихотворении «Образец» - в иной тональности и на иной тематической основе. Вспомним еще раз:
Все жили в сушь и впроголодь.
В борьбе ожесточась, И никого не трогало.
Что чудо жизни - с час.
Самая полная истина для Пастернака - мгновенна:
Мгновенье длился этот миг, Но он и вечность бы затмил. («Тема с вариациями»)
В лирическом, психологическом плане истине соответствует потрясение.
Чудо мгновенного постижения - всегда связь. С миром, с природой. И в стихотворении «Чудо» «жестокая», катастрофическая концовка прекращает «разброд». Воля к единству, синтезирующая направленность поэзии Пастернака сказалась и здесь. Сказалась сложно, драматично, сплавив в едином взрыве разные аспекты мысли.
Собственно говоря, конфликт с природой не так уж и неожидан. Возможность такого конфликта всегда таилась как трагическая подоснова в гармоническом миропонимании Пастернака. Природа для него - синоним жизни, лицо мира. Она предстает в «разливе» гроз и пространств, она первозданна, «вся - как до грехопаденья». И она же - «место глухое», без «бога, лица и сердца». Где-то вторая тенденция могла прорваться со всей очевидностью. Но как прорваться? До каких пределов?
И у нас, и особенно за рубежом много написано о «язычестве» и «пантеизме» Пастернака, иногда эта мысль становится чуть ли не определяющей в трактовке всего его творчества. Думается, что это явное преувеличение и перекос. «Языческого» у Пастернака не больше, чем вообще в поэзии, всегда склонной к одушевлению и олицетворению природных стихий как первичных, «праначальных» по отношению к человеку. Вернее даже сказать, что у Пастернака такого «язычества» меньше, его взрывы в поэзии Пастернака внутренне ограничиваются им самим, он не склонен обожествлять природу именно в этих «глухих» проявлениях («Надо быть в бреду по меньшей мере, // Чтобы дать согласье быть землей»). Характер его взаимоотношений с природой, с самыми могучими и «дикими» ее явлениями в принципе другой. Он в синхронности, взаимоотражении, в родстве на равных, природа для него тоже сестра, alter ego, «второе трюмо» - она и он не главный и придаточный, а соподчиненные члены в структуре общего, целесообразного, одухотворенного миропорядка.
Когда-то, в 1913 году, друг и учитель Пастернака С. Н. Дурылин в предисловии к «Цветочкам святого Франциска Ассизского» подробно рассуждал на эту тему: «Пантеизм, религия Бога - природы, был противоположен религии Франциска, религии природы в Боге. [...] Всякий пантеизм, религия твари, всегда внечеловечен, внели-чен; религия твари есть религия человека, еще не сознавшего себя человеком. В ней нет никакой остроты личного устремления к Богу, потому что и вообще нет личности. Есть всё, безнадежно поглотившее и растворившее в себе личность Бога; обратно: религия Франциска есть Божеская личность, Христос, включивший в себя «всяческая и всех». У св. Франциска природа одушевлена не потому, что она сама - Бог, но потому, что Бог дал ей душу»
Не хочу сказать, что Пастернак уже тогда прочно усвоил такой ход мысли, тем более в таком специальном, теоретически-богословском выражении. Но внутренне он его как бы «держал в уме» и чем дальше, тем больше признавал как
1 Цветочки святого Франциска Ассизского. «Мусагст». 1913. С. XXV -XXVI.
свое. В романе «Доктор Живаго» Николай Николаевич рассуждает о «толкучке» богов, духах планет и голосах четырех стихий как явном анахронизме, удручающем и фальшивом уже в «Фаусте» Гете. «Эти космогонии были естественны на старой земле, заселенной человеком так редко, что он не заслонял еще природы. По ней еще бродили мамонты и свежи были воспоминания о динозаврах и драконах. Природа так явно бросалась в глаза человеку и так хищно и ощутительно - ему в загривок, что, может быть, в самом деле все было еще полно богов. Это самые первые страницы летописи человечества, они только еще начинались». В «Стихотворениях Юрия Живаго» иная картина. Там «лоскутницы осени жалко» так же, как жалко человека, там деревья в ужасе «хоронят бога», там все сущее предстает в единой тоске и единой надежде.