Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Эммануэле Тонон

Боль кофеварки

Первая боль заставляла тебя входить и выходить из цеха, все эти годы — входить и выходить из цеха, быть рядом со Зверем, за которым ты должен был ухаживать. Ты должен был кормить его. Ты открывал голубые или кремовые бидоны, вставлял поршневой насос, регулировал давление, устанавливал бобины, клей медленно сползал, потом ты еще раз подкачивал, и они двигались быстрее или, наоборот, чуть медленнее. Зверя ты кормил в респираторе, чистил Зверя лучшими растворителями (иногда, по ночам, когда тебе было уже невмоготу, ты окунал тряпку в растворитель, выжимал ее, снимал респиратор и вдыхал запах растворителя; он прошибал тебе мозг, и некоторое время ты ничего не соображал, и приходил в себя только потому, что тебе хотелось лишь одного — очухаться и выйти на воздух). Твой Зверь питался клеем, а ты отвечал за его рацион. Ты любил Зверя; ты чувствовал любое, даже самое легкое его недомогание: холостой ход поршня или тошноту, которую испытывал Зверь, когда клей переполнял его желудок, и ты, стоя по восемь часов, днем или ночью, перед его пастью, заботливо убирал следы рвоты. Благодаря Зверю тебе было на что жить. Каким ласковым был Зверь, как тебе нравилось ублажать его! Благодаря Зверю тебе было на что жить, и ты жил ради Зверя. Ты бросил Зверя, тебя увели от него. Пришли, сбили тебя с толку, сказали, что ты должен жить по-другому. Ты бросил Зверя в июне, в пятницу утром, в шесть пятнадцать. Зверь знал, что ты больше не вернешься. Он продолжал глотать клей, но ты слышал, что поршень хлюпает так, будто кто-то рыдает. Ты погладил его брюхо рядом с панелью управления. Разделся, принял душ, поговорил в раздевалке с коллегами. Вы выпили белого вина на сон грядущий, в семь утра. Потом ты выпил в одиночку еще три стакана — ты знал, что Зверя тебе будет не хватать. Тебя поманили и ты, дурак, ушел. Первой болью была твоя любовь к Зверю. Чтобы жить, говоришь ты себе, можно полюбить и боль.

Кто-то увел тебя, и с этого момента твоя жизнь изменилась. Где-то была твоя дочь, ты никогда не слышал, как она плачет, но зато видел, как она смеется. Твоя мать входила в твою детскую комнату, в которую ты вернулся. Вторая боль давала о себе знать в этой комнате-реликварии, где ты, неподвижный, лежал на постели, точно восковая фигурка святого. Ты был святым младенцем в окружении игрушечных роботов — героев мультиков. Твое восковое присутствие среди этих роботов служило доказательством того, что ты есть. И это было второй болью. Тебе было тридцать четыре года. Твоя мать продолжала повторять, что ты должен отказаться от виски и найти себе другую женщину. Твой отец ничего не говорил. Твой отец умер за месяц до того, как разрезали живот матери твоей дочери. Твоя мать выходила из комнаты, и ты спокойно наполнял стакан. Твоя мать не знала о твоих отношениях с Богом, она не знала, что тебе удается обсудить их с ним только после того, как ты уговоришь полбутылки. Твой Бог с удовольствием истязал твою печень. Ты носил его в печени. Когда в баре у тебя неожиданно прихватывала печень и ты опускал правую руку на правый бок, люди спрашивали: «В чем дело?» — ты мог бы ответить: «Ничего, это мой Бог хочет поговорить со мной». Но вместо этого ты поднимал правую руку, поглаживал бороду и что-то бормотал. Ты выходил с завода, он садился с тобой в новую машину, твой Бог, он не отпускал тебя ни на шаг, ты хотел сказать ему: «Сядь там и пристегнись». Бесполезно, он оставался внутри, в тебе. Тогда ты, который знал, как хорошо, как приятно, когда развязывается язык при появлении твоего Бога, ты, который знал, как здорово оставаться в комнате святого младенца и говорить с твоим Богом-роботом, хотел сейчас заставить своего старого сорокоградусного Бога рассказать тебе о жизни. Тогда ты, который знал, включал заднюю передачу, сдавал назад, потом включал первую, смотрел на свои тощие ноги, включал вторую, радовался своей чудесной новой машине (ты купил ее, чтобы порадовать мать своей дочери), думал, что ты не доживешь до того дня, когда сможешь купить другую машину, поворачивал направо, прибавлял скорость, включал третью, дотрагивался до того места, где, по-твоему, находится печень, ты чувствовал, какой раздутый у тебя живот, чувствовал себя беременным, включал четвертую, не смотрел на дорогу, смотрел на приборную панель, на красные светящиеся стрелки на черном фоне, на кнопки, включал наконец, пятую, смотрел на дорогу, рука продолжала гладить живот прямо над печенью, ты гладил своего Бога, прибавлял скорость, и теперь думал, правда, истинная правда, что можно умереть и все-таки жить, что песня, которую ты сейчас слушаешь по радио, вовсе не врет, думал, что ты умер, и что ты на пятой и прибавляешь газу чуть-чуть, что ты еще не добрал до сорока градусов, отвратительно трезвый, несчастный, тогда ты переключал на другую радиостанцию, слушал песни на английском, не понимая ни слова, и думал: «так лучше, в музыке главное — звук, а не слова», продолжал думать на пятой, удерживая ногу на педали, сидел за рулем своей новой машины, оставляющей за собой красные отблески, слушал музыку, слушал непонятные слова, летел вперед, временами тебя охватывала минутная нежность, ты искал создание, которое любил, мать твоей дочери, искал ее рядом, рука сама тянулась к правому сиденью, шарила по нему, ты продолжал слушать музыку, тебе казалось, что рука должна была лечь на другую плоть, рука сама вернулась на ручку переключения передач, ты стал притормаживать, включил четвертую, потом третью, было так приятно сбавлять скорость, думал ты, и, в конце концов, тормозил, ты знал, что после светофора через шесть с половиной минут увидишь Бога, твою дочь, ее мать.

Третья боль дает о себе знать во сне. Уже давно тебе снится один и тот же сон: в море ты сжимаешь голову матери твоей дочери бедрами, вода заполняет ее легкие. Ты чувствуешь, как она взрывается, мать твоей дочери. Она бьется еще какое-то время, море сине-зеленое, и ты говоришь ей: «наконец-то, я окрестил тебя».

Итак, сегодня ты здесь. Вид твоей дочери, сидящей в тележке супермаркета, мог бы показаться тебе четвертой болью. Однако это всего лишь интермедия. Или лучше сказать, вступление в четвертую боль. Фосфоресцирующий скелет, который продается в супермаркете в канун Дня Всех Святых. Святыми могут быть только мертвые, думаешь ты. Сначала смотришь на цену скелета, потом на материал, из которого он сделан, потом на строение (множество заусенцев, китайское производство), рядом коробочка с искусственной кожей, читаешь на этикетке: «идеально для ужасных ран на лице». Тут же длинные, черные ногти, вставные челюсти с гнилыми зубами, пауки в вате, парики, тыквы. Но скелет тебе нравится, ты снимаешь его с металлической вешалки, разглядываешь, представляешь, как он будет светиться в твоей комнате, пока ты будешь спать, или когда будешь просыпаться от ночного кошмара, ты все это себе представляешь после девятичасовой смены на заводе, в супермаркете, но сквозь фосфоресцирующий скелет видишь проплывающую в тележке дочь и потаскушку, которая толкает тележку перед собой. На мгновение закрываешь глаза, открываешь их, и твоей дочери уже нет. Сквозь ребра, которые засветятся в твоей комнате ночью, сейчас видна женщина, которая стоит к тебе спиной. Ты задерживаешь взгляд только на заднице, круглой и, как тебе кажется, мягкой.

Четвертая боль — это воспоминание. Твои воспоминания похожи на рыбок в аквариуме. Ты помнишь все. Все. Ты помнишь воду, то легкое движение пальцев, свет, когда включили свет. Ты помнишь все.

Пятая боль — это размножение, говоришь ты себе, когда другие выходят из тебя наружу. Уж лучше бесплодие, говоришь ты себе, лучше вовремя остановить эту боль (и это, снова думаешь ты, могло бы стать шестой болью, но это не так, повторяешь ты себе). Пятая боль это размножение, говоришь ты себе.

Шестая боль — это бесплодие, говоришь ты себе. Оставаться внутри себя, как восковая фигурка святого, напоминающая о святом младенце, которому молится твоя мать в твоей комнате, полной игрушечных роботов.

21
{"b":"250662","o":1}