– Чего смотришь? – не выдержал Петр.
– Я ничего. Хорошо, что ватнички прихватили. Ночи холодные в августе.
Ночь, однако, оказалась теплой, безветренной. Зато одолевали комары. Иван Захарович то ли не чувствительным был, то ли пожилое его тело сильно уморилось: спал. А Петр ворочался, прятал под себя голые руки, засовывал голову в воротник, но проклятые комары доставали, жиляли в руки, в шею и самое голову сквозь волосы.
Дурак я и характер у меня дурацкий, думалось Петру. Это все упрямство мое бестолковое.
Петр был упрям, правда. Еще в школе, учась легко, но довольно лениво, влюбился он в молоденькую учительницу литературы. Учительница, прибывшая в Полынск отбывать обязательный срок после университета, не скрывала, что обязательно уедет, на учеников смотрела с гадливостью. Петр этого не заметил, она нравилась ему как женщина, и он написал ей письмо в стихах наподобие Евгения Онегина.
Я вас увидел, и сейчас же
В душе моей любовь зажглась.
Но понимаю, что нельзя же,
Чтоб ваша враз отозвалась.
Мы с вами возрастом различны,
К тому же вы так симпатичны,
Что я не в силах вам сказать,
Как я желаю вас обнять.
Но я гляжу, как ненормальный,
На ваших прелесть дивных ног,
Которых Пушкин если б мог
Увидеть, он бы моментально
За вас бы замуж поспешил.
Не Пушкин я – но вас любил!
(Тут надо бы «люблю» – но проклятая рифма!)
Учительница оставила его после уроков и долго, с усмешками издевалась – нет, не над любовью Петра, а над стихотворением, квалифицированно и с увлечением, не наблюдавшимся в ней во время уроков, разбирая его со всех сторон.
– Пушкина не знает, а туда же, под «Евгения Онегина» строчит! – сказала она.
– Не знаю? «Евгения – того же – Онегина» – наизусть! – сказал Петр.
– Ври дальше.
– Я сказал!
– Ну, давай. С самого начала.
– Сейчас некогда. Мать огород прополоть велела. На следующем уроке.
Следующий урок был через пятницу, субботу, воскресенье и понедельник – во вторник.
Оставалось, то есть, четыре дня. Четверо суток.
Петр засел за книгу. Сперва он сам не верил в успех. Только прочитать «Онегина» вслух занимало несколько часов, а надо – выучить. Но он долбил, долбил – без отдыха и сна, только пил крепкий чай.
Во вторник утром он стучал в дом бабушки Ибунюшки, где квартировала учительница.
Та еще спала – и удивилась. Она была одна; Ибунюшка, выгнав в стадо корову, отправилась спозаранку в лес собирать росные травы.
Учительница ни за что не хотела слушать чтение Петра.
– Вы мне не верили. А я знаю. Проверьте, – упрямо твердил Петр.
– Теперь верю.
– Нет, вы слушайте!
Она одевалась за перегородкой, а он читал. Она пила чай с пряниками и медом, а он читал. Она собралась идти, но Петр, не прекращая чтения, встал у порога.
– Хватит! – закричала учительница.
– Нет, – сказал Петр. – Пока не кончу, не уйдешь.
Она взглянула в его глаза – и села.
Петр читал сперва торопливо, взахлеб, но к середине разошелся, стал читать уже с выражением. Учительница, вместо того чтобы радоваться, изнемогала. То мягко скажет: «Ну ладно, Петя…» То строго: «Вот что, Салабонов!..» Петр, не давая ей продолжить, возвышая голос до крика, читал и читал.
И вот учительница закатила глаза и стала сползать со стула.
Петр подхватил ее, уложил на постель. Сбрызнул водой.
– Директору… пожа… – прошептала учительница – и обиженно задрожали ее девчоночьи потрескавшиеся на полынских ветрах губы.
Петр не удержался и поцеловал ее.
Через неделю учительница срочно уехала по каким-то семейным, говорили, обстоятельствам. И не вернулась.
И это только один случай, а можно еще вспомнить, как Петр на спор пообещал спрыгнуть с десятиметрового обрыва в мелководную речку Мочу (ударение на первом слоге) – и спрыгнул, рассчитав, что нужно упасть не головой или ногами – тут же стукнешься о дно, а плашмя, и упал плашмя, и так отшиб лицо, грудь и все прочее спереди, что кожа долго была красной, будто после ожога. Можно вспомнить, как он – на спор же, на ящик пива – взялся у клуба перетягивать веревку против семи крепких парней. Парни – в сумерках было дело – привязали веревку к столбу, да и не веревку, а целый канат, стали тянуть – стал тянуть и Петр, стали рвать – стал рвать и Петр. И у них – мертво, и у него – мертво. Наконец он озлился и так дернул, что столб заскрипел, он в горячке не понял, дернул еще раз, еще – и столб повалился, едва парни успели разбежаться.
Ну, и так далее.
Но все это имело какую-то цель, а ради чего он будет голодать сорок дней, Петр не осознал. Вроде на спор, а вроде и нет; с Иваном Захаровичем хоть и спорили, да ни на что не поспорили. Что ж, просто так? Выходит, просто так. Но – слово дадено, нужно держать.
Есть наутро хотелось невыносимо.
Иван Захарович бодрился, ползал потраве, слизывал капельки росы и через час уверял, что вполне напился и обойдется без воды, прихваченной из дома на первое время.
– Мне больше достанется, – сказал Петр и допил воду.
Теперь, хочешь не хочешь, надо искать родник.
Они проплутали весь день и уже под вечер наткнулись на ложбинку возле полузаросшей полевой дороги, где родник, вытекая, образовывал болотце, дальше низиной простирались заросли кустарника. Место сыроватое, но из кустарника зато можно соорудить кое-какой шалаш. Впрочем, оставили это на завтра, улеглись спать.
В эту ночь Петр уже не обращал внимания на комаров, спал беспробудно.
Голод утром уже не показался нестерпимым.
Они стали строить шалаш, и построили, и сели в тени отдыхать.
Но вот отдыхать Петруша устал, читать не хотелось, тем более что Иван Захарович не позволил ему взять никаких книг, кроме Библии, да Петр и сам рассудил не обременяться лишней тяжестью. А картишки все ж прихватили.
– Сметнем в очко? – предложил он Ивану Захаровичу.
Иван Захарович сначала вознамерился взять и порвать карты, но подумал, что игра ведь будет не на деньги, на интерес, не грешная. Только не в очко: воровская игра. В дурачка, милое дело, забава чистых душой старушек.
Семнадцать раз подряд обыграл Петр Ивана Захаровича, поскольку, благодаря своей памяти, всегда знал, какие карты вышли из игры, а какие остались.
– Видишь, – сказал Иван Захарович, – какие у тебя способности! Это тоже неспроста.
– Да иди ты, – ответил, скучая, Петруша.
– Нехорошо, – сказал Иван Захарович. – Ты должен свои грубости забыть. Тебе перед народом выступать предстоит. Проповедовать.
– Ага, разбежался! Не смеши ты меня, Христа ради! Ну, научусь я говорить. А дикция?
– То есть?
– Дикция! У меня же «рррэ» – слышишь? – с картавинкой!
Иван Захарович удивился.
– Не замечал, – сказал он.
– А ты заметь! Ехал грека через реку, видит грека – в реке рак! – прокричал Петр. «Р» было у него не то что картавым, а, как сказал бы Петр, если б знал это слово, – грассирующим.
– Да, – задумался Иван Захарович. – Значит, еще один знак. Еще один знак Господь тебе дал, – чтобы ты речью своей отличался от прочих других! Среди евреев картавых много, а Иисус ведь еврей по человеческому происхождению. Значит, в некотором роде, по особенности речи, ты, можно сказать, тоже в некоторой степени еврей. А?
Петр на это только руками в изумлении развел. Посмотрел потом на небо, поковырял ногой землю и заявил, глядя прямо в глаза Ивану Захаровичу:
– Жрать хочу! Не Христос я! Не могу терпеть. Хочу жрать, ясно? Иду домой. Как раздолбаю десяток яичков, как зажарю на сковородочке, как замолочу!
– Яичницы я тебе, конечно, предложить не могу, – опустил глаза Иван Захарович, словно ему было чего-то совестно. – А вот… – И неведомо откуда достал кусок ржаного хлеба. Хлеб был в тряпице и не зачерствел еще. – На, – сказал Иван Захарович и протянул Петруше, так и не поднимая головы; чувствовалось, как все его существо напряглось и насторожилось.