Вспыхнул свет в зале и на сцене.
Долго, минут пять, брюнет обводил зал жгучими черными глазами. Петру показалось, что и ресницы, и брови его тоже подведены черным. Иммануил всех осмотрел, каждому заглянул в лицо, никого не миновал. Никодимов, когда дошла до него очередь, высунул ему язык. Иммануил словно не заметил, но тот, считавший свечи, сидевший позади Петра и несколько сбоку от Никодимова, тут же углядел и прошептал, что хулиганствующих лично он будет выводить и лупить по мордасам. «Заткнись, сучара», – неинтеллигентно, но тихо ответил Никодимов – так, что сосед, пожалуй, и не услышал.
Иммануил закончил свой долгий взгляд.
Напряжение в зале, достигшее довольно высокого градуса, чуть спало.
Иммануил произнес негромким мягким голосом:
– Есть ли грех больший, чем неверие?
И умолк надолго, предоставляя возможность обдумать вопрос, заставляя нетерпеливо ждать ответа.
– Как работает, подлец! – шепнул Никодимов на ухо Петру, не скрывая зависти.
– Есть! – сказал Иммануил.
И опять помолчал.
– Этот грех: распространение неверия. Не верь, это твое беззаконное право. Но не зови других к неверию!
И он опять замолчал.
И вновь заговорил, но в его словах Петр не услышал ничего нового: это было изложение в скупых фразах евангельских проповедей. Правда, время от времени проскальзывало нечто туманное, неуловимое.
Да еще мелодия, Петр даже и не сразу заметил, что она звучит – тихая, упорная, медленная. Если бы Петр знал музыку, он бы сравнил эту мелодию с «Болеро» Равеля, но он не знал музыки, не увлекался также фигурным катанием (под эту мелодию стали чемпионами мира какие-то, кажется, американцы; имена забылись уже, а вот музыку обыватель надолго запомнил, и она стала для него в один ряд с «Прощанием славянки» и «Полонезом Огинского», то есть с тем, что всякий и каждый знает).
Музыка исподволь настраивала, направляла, очаровывала, речь Иммануила текла то плавно, то прерывалась, то вдруг он восклицал почти в экстазе – и надолго умолкал после этого.
Что и говорить, повадки брюнета были впечатляющими. Жесты завораживали, голос заставлял себя слушать. И ни тени улыбки на лице, но нет и мрачности, высокая печаль на лице, такая высокая, что жаль становится человека.
И когда он все-таки улыбнулся после каких-то светлых, обнадеживающих слов – зал благодарно заулыбался в ответ, радуясь за него и за себя. Улыбка и впрямь была хороша – белозубая, милая, застенчивая.
– Как работает, как работает, подлец, вон какой МХАТ на роже устроил! – повторял Никодимов.
Даже Люсьен вперилась в брюнета, не заметив, что ее плечо вышло из соприкосновения с плечом Петра.
Никодимов ерзал, ерзал – и не вытерпел.
– Ну что, Петя, – шепнул он, – дадим бой самозванцу?
– То есть?
– Что значит – «то есть»? Он Христос или ты? Выйди – и разоблачи его!
– Зачем?
– Ты что, не видишь – людей в заблуждение вводят!
Петр видел. Но он видел также, что людям хорошо. Зачем разрушать их настроение? Петр этого никогда не любил.
К тому же был момент, когда он подумал: а не есть ли этот брюнет и в самом деле Иисус Христос? Недаром его зовут Иммануил, сказано же в Евангелии: сбудется реченное Господом через пророка, Дева родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил, что значит: с нами Бог.
Он подумал об этом то ли с испугом, то ли с надеждой – но тут же прогнал от себя эту мысль. И вот Никодимов нашептывает, и в нем разгорается досада: в самом деле, какой-то прощелыга столичный, не умея ни лечить, ни гипнотизировать, ни провидеть, выучив текст Евангелия да Апокалипсис, корчит из себя неизвестно что!
И все-таки выйти на сцену смелости не хватало.
– Потом как-нибудь, – сказал он Никодимову.
Сосед сзади терпел, терпел – и дал Никодимову в спину ощутимого толчка. Дело в том, что брюнет в это время начал читать молитву. Он прочел ее раз, другой, третий, потом попросил: повторяйте за мной. Можете сначала мысленно. Не надо громко. И люди стали повторять. Сперва некоторые, потом присоединились те, кто выучил молитву тут же, в зале, после десятикратного ее повторения. И вот все громче, убежденней, слаженней звучит общая молитва – и громче звучит музыка, делаясь все настойчивей.
Вот уже почти скандируют молитву собравшиеся – и вдруг на сцену выскочил человек. Какой-то бесноватый со слюной на устах, с выпученными глазами. Он побежал к брюнету и остановился как вкопанный, в трех шагах от него.
Зал замер.
– Скажи! – с неистовой мольбой закричал бесноватый. – Ты ли пришел или другого ждать? Да или нет? Скажи! Да или нет?
Страшная пауза повисла. Весь зал от мала до велика, от первого до последнего – ждал. И каждый хотел, чтобы ответ был: да! Глаза распахнуты напряженно, тела подались вперед, губы беззвучно шепчут, словно подсказывая: да! да! – в том числе и губы Люсьен, вытянувшейся в струнку, сжавшей кулачки, сморщившейся, как от боли.
– Да! Да! – просил зал, а брюнет все держал паузу.
– Ну! Ну! Ну! – толкал Никодимов Петра – а Петр не понимал, чего он от него хочет.
– Да! Да! – витало в воздухе.
– Нет! – встал Никодимов. – Нет! – закричал он, обернувшись к публике – и, быстро выбравшись из ряда, уверенно пошел на сцену. – Прочь! – сказал он бесноватому, и бесноватый, вдруг тут же утратив бесноватость, спросил бытовым кухонным голосом:
– А чего такое-то?
– Сейчас узнаешь!
Никодимов сунул руки в карманы и встал перед залом, покачиваясь.
Народ безмолвствовал. С одной стороны – явное кощунство, надо бы освистать шельмеца и прогнать его, с другой стороны – интересно, что он скажет.
– Развесили уши? – обидел Никодимов собравшихся. И пресек поднимающийся ропот поднятием руки. – Да нет, я бы тоже развесил уши. Я бы тоже поверил бы, что этот сморчок – Иисус Христос, как он пытается вам довольно толстовато намекнуть. Если бы… – Он помолчал. – Если бы не знал настоящего человека! Я не буду называть его Иисусом, у него обычное земное имя Петр Иванов. Вы наверняка слышали о нем. Что продемонстрировал вам сей субъект (субъект меж тем, гордо скрестя руки, с презрением смотрел на Никодимова, но в глазах появилась легкая растерянность), какие чудеса предъявил? Способности к мелодекламации? Но этому, извините, в самодеятельных клубах учат. Что еще? Ни-че-го! А ведь тут, рядом с вами, – закричал Никодимов, перекрывая голоса клакеров брюнета, сидящих в зале, и останавливая жестом руки каких-то людей, ринувшихся к нему из-за кулис, – рядом с вами находится человек… Впрочем, прошу!
Чувствуя жадность людского внимания, Петр не утерпел и полез на сцену.
Лоску ему не хватает, с сожалением думал Никодимов, глядя на него. Деревенщина косолапая, хоть и десантником был. Надо было мне учителя ему по сценическому движению нанять. Хотя кому-то эта непосредственность как раз и нравится.
Петр вышел, увидел привычное уже внимание – и обрел уверенность.
– К чему слова? – сказал он Никодимову, отсылая его кивком головы к кулисам.
Ого! – радостно удивился Никодимов и отошел. За кулисами у пианино мебельного светло-коричневого колера (с узорами «под дерево») стояла девочка лет двадцати семи, которая должна была перед финалом действа спеть духовную песню; она всегда страшно, болезненно волновалась, у нее начинались спазмы желудка, на этот случай девочка обязательно брала с собой лекарство «левомицетин», но сегодня, будто черт подтолкнул ее под руку, – вместо «левомицетина» она взяла другое лекарство и вот сейчас с ужасом рассматривает его, ничего не видя и не слыша, не зная, что происходит на сцене, десятый раз она тупо читает: «Минмедбиопром. Борисовский ХФЗ. ФУРАЗОЛИДОН. Применять по назначению врача. Р 72. 270.10. Цена 12 к. годен до XII. 91», – и в истерике ума хочет понять, что такое ХФЗ, вспомнить, что такое «Фуразолидон» – будто ей легче станет от этого. В муке посмотрела она на Никодимова, а ему в эту секунду – только в эту – представилось вдруг, что он целует ноги этой девочке, просит пощадить, и девочка щадит, и они поженились, и у них родились семеро детей, но девочка так и осталась невинна…