Литмир - Электронная Библиотека

Вечер длился, стемнело, Едветов волновался все больше и наконец сказал:

– Чего тебе так поздно ехать в общежитие, оставайся. Примешь душ, поспишь, как человек.

Валько послушно приняло душ и легло на приготовленную ему Едветовым постель.

Тот пожелал спокойной ночи и ушел. Через полчаса вернулся в темноте, встал на колени у постели, положил голову на грудь Валько и сказал:

– Ну, убей меня, если хочешь.

Валько промолчало и не шевельнулось.

Едветов начал действовать. Обнимал, целовал, ласкал. И вдруг застыл.

– Это что такое? Ты кто?

– Человек.

– Ты кто, я спрашиваю? Ты юноша или девушка – или...?

– Или.

Едветов вскочил, убежал и крикнул из другой комнаты:

– Убирайся! Мразь! Чудовище! И только попробуй кому-нибудь рассказать! Сгною!

Конечно, он не сгноил бы, но рассказывать Валько не собиралось. Оно узнало, что хотело узнать и из-за чего согласилось поехать к Едветову: объятия и поцелуи мужчины для него так же омерзительны (вернее, ничего не значат), как и объятия женщин.

11.

Оно успешно сдавало экзамены, заканчивая первый семестр, который был очень труден – не учебой, а бытом: в условиях общежития крайне тяжело хранить тайну. Одно посещение туалета, в котором не было кабинок, чего стоило.

Но к нему все внимательней присматривались, за ним исподтишка наблюдали. Однажды оно проснулось от холода. Открыло глаза. Обнаружило, что лежит голым, а вокруг толпится десяток юношей и девушек.

– Опа! – выкрикнул кто-то, будто показал удачный фокус.

Кто-то хихикнул. Кто-то заржал.

Но общего веселья все-таки не получилось. Многим стало даже как-то неловко. Девичий голос произнес:

– Да ладно вам, дураки!

И Валько накрыли одеялом.

Но дело сделано – все узнали. Валько ждало последствий, и они не замедлили сказаться. Естественно (время было такое) – со стороны комсомольско-партийной. Валько пригласили на партбюро факультета. Был там и комсомольский вожак Митя Бабеев, сидел в углу с гордым видом готовности разделить ответственность, учесть, сделать выводы, понести наказание, не допустить повторений и т. п. Не знали, как начать. Наконец парторг Жуков, известный умением подбирать обтекаемые формулировки, сказал:

– Мы, Милашенко, не вдаваясь в детали, хотим разобраться только в одном. Как вы, будучи принадлежащим комсомольской организации, сочли возможным не рассказать о себе некоторых существенных вещей при вступлении в комсомол? Ведь не рассказали же? И при поступлении в наш вуз не рассказали.

Валько отметило, что Жуков в этой короткой речи талантливо сумел не назвать его ни мужским, ни женским родом.

Оно ответило почти шепотом:

– В комсомол в интернате приняли. Там знали... Решили, что не помеха... А когда поступал, никто не спрашивал... И вопрос ведь личный...

– Громче! – потребовал кто-то с заднего ряда, вряд ли по причине ревностного отношения к процедуре, просто боялся пропустить что-нибудь интересное в словах Валько.

– Не спрашивали... Личный вопрос, – повторило Валько, с трудом сдерживая слезы (поэтому и боялось говорить громко).

– Да нет, не личный! – угрюмо сказал некий человек в темно-сером костюме, сидевший отдельно от всех, у окна, в которое глядел, полуотвернувшись. Он словно соединял собой аудиторию, где собрались, и большой мир, счастливо и социалистично развивавшийся за окном не по дням, а по часам. – Этот вопрос всех касается! Это репутация вуза! Это возможности сплетен! Это вероятность извращенных отношений! Пока знаем мы, но у нас иностранцы учатся! Следовательно, может узнать весь мир вообще! В том числе враждебный нам мир! Надо еще что-то объяснять?

Он говорил это присутствующим, исключая Валько – видно было, что Валько интересовал его меньше всего.

– Согласен! – подал голос Бабеев. – Личным можно считать то, что не вызывает резонанса у комсомольцев в негативном смысле! Вы, Милашенко, могли бы обратиться ко мне, доверительно все рассказать, я и мои товарищи могли бы как-то отреагировать.

– Как? – невольно улыбнулось Валько – уж очень смешно вдруг стало.

– Еще и посмеивается! – с омерзением сказал человек у окна.

Жуков, человек не злой, примирительный, спросил:

– Милашенко, скажите, а каково мнение врачей по этому поводу? Я имею в виду наших врачей, вузовских.

– Не знаю... То есть... Я не показывался...

Человек у окна тут же зацепился:

– Но у нас же обязательные врачебные комиссии! Даже на предмет допуска на физкультуру!

– Когда были комиссии, я болел. А к физкультуре я допущен, – сказало Валько.

– Каким образом?

– Пощупали пульс, в рот заглянули, спросили что-то... По груди постучали.

– И все?

– И все.

– Бардак! – оценил человек у окна и посмотрел на Жукова. Тот кивнул: да, бардак, виноваты, наведем порядок. И почти сердобольно сказал Валько:

– Поймите, Милашенко, мы ведь не упрекаем вас в том, что у вас есть определенные особенности. Мало ли что бывает. Но надо отдавать себе отчет, что у нас советский вуз. Образцовый вуз. Особенный вуз. Вот Назарчук, был такой, когда на втором курсе началась военная кафедра, попытался схитрить. Приносил справки о разных болезнях и так далее. Выяснилось же, что он верующий и чуть ли не сектант и не имеет права, видите ли, брать в руки оружие и защищать социалистическое отечество! Пришлось с ним расстаться.

До какого-то момента Валько еще на что-то надеялось. Пожалеют, проникнутся, оценят его старательность, его знания...

Потом накатило отчаяние. Покорное, основанное на том, что они все имеют право на гнев и суд, они – нормальные, оно – нет. Но надежда еще оставалась. Почему бы им, нормальным и сильным, не разрешить существовать рядом ему, ненормальному и слабому, оно ведь не причинит им вреда!

Но после рассказа Жукова о верующем студенте, Валько поняло: всё уже решили. Сопротивляться бессмысленно, оправдываться, упрашивать, что-то доказывать – зачем? И глаза сразу высохли. И появилось то, чего раньше оно в себе не замечало: Валько словно отошло от себя, отстранилось и увидело все со стороны. Вот оно сидит, ни в чем не виноватое, но безусловно – для других – виновное. А вот эти другие, которым наплевать на него, но они напуганы: с них могут взыскать – как допустили, они трясутся за свою шкуру, опасаются получить взыскания по линии службы и партийности, их мир был спокоен, привычен, размерен – и вдруг что-то непонятное, угрожающее, странное...

И Валько, подняв голову, усмехнулось:

– А если бы этот верующий не хитрил, сразу сказал бы об этом, его бы оставили?

Человек у окна резко повернулся:

– Сидит тут и издевается над нами! Сектантов у нас мы еще не держали!

– Я не сектант. Это просто особенность. Болезнь, – сказало Валько.

Умный Жуков тотчас же отреагировал на его слова:

– Именно! О том, собственно, и речь! Учеба в нашем вузе – труд! Тяжелый труд! Он по силам только именно здоровым молодым людям!

– И честным! – добавил Бабеев. Он понимал, что встревать, чуть ли не перебивая парторга, нехорошо. Но, если он промолчит, его звучания в хоре будет слишком мало – не заметят и не оценят. Бабеев знал, нутром давно почувствовал, что партийные боссы, так любящие субординацию, на самом деле всегда побаиваются тех, из молодых особенно, кто позволяет себе быть нагловатым и хамоватым. С одним условием: нагловатость и хамоватость должны исходить из явного радения за принципы. Фанатиков всегда побаивались. Бабеев, рано уразумев это, частенько добавлял в свои речи и в свой горящий взгляд разумную долю фанатичности.

И тут вступил главный человек этого сборища: декан факультета Крапивников. Тот, кто защитил Валько и справедливость. Он сидел в дальнем углу, за спинами, не потому, что прятался, а потому, что там видел всех, а его – никто. Однако его присутствие чувствовалось постоянно. Выступавшие обращались друг к другу или к Валько, но обязательно в каком-то обертоне их голоса слышалось послание этому невидимому присутствующему. Казалось, затылки и спины сидящих были напряжены, скованы, и всех, как это бывает в таких случаях, тянуло оглянуться и увидеть выражение лица Крапивникова. Но – нельзя. Терпели.

9
{"b":"25062","o":1}