— Сама могла бы сказать.
— Нет. Мы договорились некоторое время не общаться. Даже не созваниваться.
Валько пошло обратно к Гере и сказало, что Юлия считает, что по отношению к Наташе у него не любовь, а чувство долга.
— Если бы, — сказал Гера. — Хотя, может, это и так. Но вот какая штука: Наташа не такая красивая и умная, она вообще попроще, но с ней мне уютно, тепло. А с Юлией мне хорошо, но... Тяжело. И я предчувствую, что дальше будет еще тяжелее. Можешь ей это передать.
Валько передало.
Юлия ответила:
— Все правильно. Там у него будет всегда тарелка супа и чистый пол. И в глаза будут заглядывать. А со мной морока. Только, если без ложной скромности, три года с одной женщиной стоят тридцати лет с другой. Если вообще можно сравнивать. Можешь ему так и сказать.
Валько сказало.
Гера ответил:
— Да я и сам так думаю. Попробую потолковать с Наташей.
Он потолковал, после чего — редчайший случай — его два дня не было без уважительной причины. Оказалось: Наташа сначала запила, загуляла, пропадала где-то ночь, потом вернулась, устроила скандал, кричала, что задушит ребенка, а потом зарежет себя — и действительно кинулась к перепуганной девочке, Гера встал на пути, она метнулась к столу, схватила нож — и по запястью...
— Расскажи Юле, — попросил Гера. — Похоже, у меня — тупик.
Валько рассказало.
— Господи ты боже мой, какие страсти! — воскликнула Юлия. — Никого она не задушила бы и не зарезалась бы. А если бы и так, то и лучше: меньше проблем. Глупые люди не должны мешать умным жить!
— Жестоко, — заметило Валько.
— Зато справедливо. А вообще мне надоела эта история. Передай ему, чтобы он успокоился и перестал обо мне думать.
Валько передало.
Гера ответил:
— Самое страшное, что она права. Наташа глупеет на глазах. Что-то, знаешь, такое бабское вылезло. Я чувствую, вместо уюта и тепла, ждет меня кухонный чад, придирки и ревность по любому поводу. Я хочу быть честным. Я потрачу какое-то время, устрою судьбу Наташи и ее дочери окончательно — и тогда...
— Никакого «тогда» не будет, — сказала Юлия, когда Валько пересказало ей это.
— Но я ведь ее люблю, — растерянно сказал Гера, узнав о ее словах.
— А я его уже нет, — отрезала Юлия.
Валько металось между ними, пыталось примирить, соединить, заставить понять друг друга. И, привычно наблюдая за собой, заметило, что, говоря с Герой, становится отчасти как бы Юлией, отстаивает ее позицию, а говоря с Юлией, становится отчасти как бы Герой, защищает его, и при этом волнуется, переживает, будто его судьба решается, его любовь на кону. Оно и в самом деле в это время чувствовало что-то вроде влюбленности одновременно и в Геру, и в Юлию. Хотя все-таки главное было — горькое недоумение: вот два человека, которые должны быть вместе, а они не вместе, создается даже впечатление, что нарочно создают причины и препятствия, чтобы не быть вместе. Попутно Валько осенила странная догадка: люди не выносят одиночества, но делают все, чтобы стать одинокими.
И когда стало окончательно ясно, что ничего поправить нельзя, Валько даже заболело.
26.
Впрочем, это была всего лишь простуда.
Несколько дней оно никуда не выходило, лежало дома. Температура не спадала, пришлось вызвать врача — обычного, поликлиничного, участкового.
Участковым оказался мужчина предпенсионного, а то и пенсионного возраста. У Валько же с детства сложилось свое представление о типичном враче: полная женщина лет тридцати-сорока, блондинка с перманентом, нос пористый, губы крупные, накрашенные, голос резкий и высокий, обвиняющий. Такую женщину он и ждал и заранее настроился: пожурит, побранит — вот, дескать, все сразу разболелись, но осмотрит, выпишет что-нибудь, успокоит. Появление старика поэтому сразу же огорчило, даже до какого-то детского разочарования.
У врача было красное лицо, слезящиеся глаза — то ли с мороза, то ли от других причин: Валько уловило не густой, но явственный запах перегара. Он вошел, не раздевшись, не разувшись, не вымыл рук, сел за стол, положил рядом мокрую бесформенную шапку (крашеный кролик) и тут же начал допрос: фамилия, год рождения, чем болел, на что жалобы. Записав, что требовалось (в том числе, возможно, уже и диагноз, и назначенное лечение), он вынул из чайной чашки, стоявшей на столе, ложечку, взял ее, подсел к Валько, приказал открыть рот, залез ложечкой, осмотрел, потом вставил в свои мохнатые уши рогульки фонендоскопа, послушал легкие. Свернул фонендоскоп, запихал в сумку. Опять сел к столу, начал выписывать рецепты.
— ОРЗ? — спросило Валько.
Врач молча кивнул.
— А не грипп?
Врач мотнул головой отрицательно.
— При ОРЗ высокая температура так долго не держится. А у меня уже четвертый день...
— Все они знают, — проворчал врач. — И неделю может держаться, и больше. От организма зависит.
Валько рассердилось. Вообще-то сердиться надо было раньше: сделать замечание, что врач не разделся, не вымыл рук (с мороза они были еще и очень холодными). Гера учил Валько (и других): если мы хотим исправления нравов, нельзя лениться, нельзя оставлять без внимания ни один факт посягновения на вашу личность, на нормы социалистического общежития, ибо иначе хам укореняется в хамстве, разгильдяй в разгильдяйстве, самодур в самодурстве.
Ничего, сейчас оно ему все выскажет. Валько приподнялось повыше, чтобы было удобней говорить. И вдруг, словно приподнялось оно не на несколько сантиметров, а гораздо выше, Валько увидело себя и старика откуда-то со стороны и сверху. Убогая комнатка, освещенная убогим светом настольной лампы в белом матовом абажуре. Участковый щурит глаза, ему плохо видно, но встать и включить верхний свет ему лень, он спешит закончить скучное дело — чтобы быстрее попасть в другой скучный дом, к другому скучному больному. А там, глядишь, и кончится рабочий день. А больной — видело Валько — лежит, тщась заявить свои права, корячится, чужой и ненужный этому старику. Два чужих и не нужных друг другу человека сошлись, как постоянно в жизни и бывает: люди сталкиваются, расходятся, равнодушные, безразличные. Но старик-то вернется домой. Там у него, возможно, старуха. И дети, и внуки. И даже пусть одна старуха — живая душа, есть с кем слово молвить. И даже пусть старухи нет, но обязательно кто-то есть. Собака. Или соседи, к которым можно зайти. Поговорить о погоде, слегка поругаться, мало ли... А Валько останется тут — абсолютно никому на этом свете ненужное...
И, вместо того, чтобы разразиться гневным монологом, сказать что-то, что сказал бы в такой ситуации Гера, то есть максимально вежливо, выбирая слова и обдумывая их (и монолог даже был готов: «Извините, пожалуйста, я не специалист и гораздо моложе вас, поэтому, возможно, не вправе сомневаться в том, что вы делаете, но мой организм принадлежит мне и он у меня один, поэтому его состояние меня беспокоит. У меня, кроме температуры, сердцебиение, шум в ушах, голова кружится, подташнивает. Вам это знать не обязательно?»)
Валько ничего этого не сказало.
Оно заплакало.
Заплакало, рывком ерзнуло в исходную лежачую позицию (так резко и решительно ерзают обиженные дети), отвернулось к стене, накрылось одеялом.
— Что это с вами? — послышался удивленный голос старика — проняло-таки его!
— Ничего! Вам-то какая разница? Вы отметились, чего-то там себе записали — до свидания! Я подохну здесь, вас что, это волнует? Да ничего вас не волнует!
Неожиданная опустившаяся на постель тяжесть, невидимая из-под одеяла, напугала Валько, оно выпросталось, резко повернулось к подсевшему врачу:
— Идите, я сказал!
— Ты не психуй, — посоветовал старик. Глаза его, казавшиеся пустыми и бесцветными, смотрели теперь умно и пристально. — Что это с тобой? Ты с кем живешь вообще? — старик оглядел комнату.
— Ни с кем. Неважно.
Однако вопрос, заданный хоть и без особого сочувствия, всего лишь с любопытством, но любопытством заинтересованным, доконал Валько: оно разрыдалось.