– А где пацан? – Гришка спрашивал, но голоса своего не слышал.
– Немец его аж под забор закинул, – заплакали бабы. – Там и лежит, бедолага. Боятся люди к нему подойти. Немцы сказали – кто подойдет, застрелят…
До темной ночи Гришка прятался в соседской хате и смотрел на двух немецких часовых, что стояли у забора. А под забором разрывался от плача, хрипел маленький Степанчик.
– Это что ж, Ксанка зазря погибла… – кольнуло в сердце. Помолчал и добавил: – И немец…
Под утро Степанчик затих.
– Помер, не иначе… – горько вздохнула соседка, у которой прятался Гришка.
Калека упал на колени и пополз к забору. Часовые уснули, словно Бог им глаза закрыл. Гришка нашел безмолвный сверточек, прижал к груди, скорее прочь пополз. За соседской хатой на ноги встал, сверточек развернул.
– Неужели Ксанка зазря погибла… И немец…
Степанчик выжил. Когда Ракитное уже освободили и ракитнянцы впервые после страшных лет оккупации собрались на площади у клуба, плакали и смеялись, пили горилку, поминали погибших и умерших, Гришка встал со стаканом в руке и вдруг сказал:
– И за немца того… Который моего Степку спас…
Ракитнянцы калеку выслушали, а пить с ним не стали. Зыркали на рыжего малыша…
– Чисто немец! – сказал кто-то, как клеймо наложил.
Так маленький Степка стал для ракитнянцев немцем. А калека Григорий, когда напивался, все рассказывал сыну про немца, который когда-то давно положил ему в ладонь конфету и приказал вырастить сына сильным.
В шесть лет в Степке было мало силы и роста, спутанные рыжие волосы и очочки со сломанной, перевязанной веревочкой дужкой на симпатичном курносом носу. Другие пацанята гоняют по селу, аж пыль коромыслом, а Степка усядется на лавке и все под ноги смотрит. И что с ним такое?
Маленькая Маруся рассердилась не на шутку, аж намысто в сердцах дернула, да испугалась, что нитка порвется, отпустила. «Степка-Степка! Куриная жопка!» Так смотрел, что и очочки запотели, а не кумекает, дурачок, что нужно за Марусей следом идти, потому что она для того к дому и вернулась, чтоб мимо Степки пройтись и похвастаться, какая она красавица писаная.
Уже до калитки дошла и еще раз обернулась: неуверенно, как маленький теленок, Степка шел следом за Марусей. Девчушка повеселела. От калитки отступила и уселась в траву под молодой сиреневый куст. Вот вроде вообще не видит мальчишку. Вот вроде такое у нее дело – сидеть под кустом и для своей забавы маленькую хатку строить.
Степка подошел к сиреневому кусту, оглянулся и осторожно опустился на коленки напротив Маруси. Девчушка насупилась, стрельнула глазами, мол, а дальше что?
Молчит Степка. Молчит. С намыста кораллового очей не сводит.
– Степка! Ты зачем за мной пошел? – словно только что немца увидела.
– Слышишь… Маруська… – И глазенки под очочками – хлоп-хлоп…
– Чего? – с вызовом говорит.
– Дай… только дотронуться…
Вот это дело! Маруся манерно глазки закатила, сложила губки бантиком.
– Ой! Как же вы все мне надоели…
Строгая. На Степку глянула…
– Нет. Сначала… скажи…
– Что? – растерялся Степка.
Маруся даже раскраснелась от такой Степкиной придурковатости. Ну как же этого можно не понимать? Совсем дурак?
– Совсем дурак! – хлестнула его по коленке. – Говори: «Маруся! Ты самая красивая…»
Степка потер коленку, беспомощно посмотрел на Марусю. Та снова как хлестнет!
– А ну говори, или сейчас домой убегу!
– Маруська… – отважился. – Ты самая красивая…
Расцвела. Томно вздохнула, словно отпустила кого-то с привязи, ручонками намысто поправила, глазки закрыла и подставила щечку.
– Ладно… Дотронься… Но только один раз!
Степка покраснел, как свекла, глаза вытаращил и осторожно протянул руку к красному намысту. Коснулся гладкой бусинки, дышать забыл – ох и красота!
Маруся глаза открыла. От обиды чуть слезами не захлебнулась. Степку по руке ударила, подскочила – и к калитке.
– Ты… Мое не трогай!
К дому бежит, а намысто по животу – хлесь, хлесь! Остановилась, камешек с земли подобрала, в сиреневый куст ка-ак кинет.
– Немец Степка! Куриная жопка! Крот слепой! Съел зеленую жабу, а думает – пирог!
И нет ее. Степка из-под куста вылез, вздохнул, опустил голову и беспомощно заерзал драным ботинком по земле. Ковырял, ковырял, пока ямка под сиренью не появилась.
Вот и ночь. Сверчки перекликаются, луна сияет так ясно, что вишня на Марусином дворе сдалась – откинула тяжелую тень и листвой зашелестела, словно проверяет, будет ли та тень двигаться.
Под сиреневым кустом тоже что-то – шерх, шерх. Молодой пес на Марусином дворе шевельнулся в будке, да не насторожился.
Из-под сирени выбрался Степка, поправил очочки и на цыпочках подкрался к дырке в заборе. Так-сяк пролез, сжался посреди двора – страшно! То на окно открытое глянет, то на будку. Злой пес у Маруси. А ну как хватанет? Ох и страшно! Назад было повернул, да опять замер. Кулачок сжал – и скорей к окну. По колючкам босыми пятками. Добежал! В карман полез, заеложенную конфетку достал, на подоконник положил – и ходу! Едва успел до дырки в заборе добежать, как пес проснулся – из будки выскочить не поленился, цепь рвет, рычит, к Степке рвется, а тому все равно – в дырку да на улицу. До своей хаты добежал, на лавку упал и замер. Глаза – в землю. Улыбается. Вдруг:
– Степан… А чего это ты, трясця твоей матери, ночью шляешься?
Очочки поправил – ага! Снова папка пьяный домой ползет. Молча под мышку Григорию подлез, худенькой ручонкой за спину обнял.
– Дай помогу…
– Вот так номер! – выдохнул Григорий. – Да ты у меня силач. Правильно немец мне наказывал – чтоб, говорил, твой сын вырос, я себе смерть приму… И конфетку… дал.
Калека вздохнул. Степка с ним вместе.
– Та конфетка… – продолжает, – ценность наиценнейшая! Оберег, выходит, на всю твою жизнь… На память… Про немца… И мать твою сердешную… Понял? Никому ее… никому! Не отдавай! Не отдашь?
Степка вздохнул горько. Губы задрожали. В сторону Марусиной хаты глаза скосил – словно издалека можно было все рассмотреть: и Марусю в тяжелом красном намысте до пупа, и заеложенную заветную конфетку на подоконнике.
Глава 2
Румынка и немец. Необъяснимый день
В семидесятом Орысе исполнилось сорок шесть. Седая стала. Тяжелая. Где уж там на счастье надеяться? Одна… Утром на порог выйдет – тихо… Снова – тихо! Как в могиле. Словно заснула жизнь. Словно забыла, что не погасло Орысино сердце, бьется… Тихо. Снова тихо! С утра до ночи знай спину гнет. Пальцы на руках покрученные. Доктор в городе пожал плечами, поставил диагноз «натруженные руки» и велел беречься. А для кого? Тихо в Орысиных ночах. Тихо. Одна на постели. Свернется калачиком, воспоминаниями укроется. Если бы не Маруся, то и не понять, зачем те дни листать.
Маруся выросла. Как проведывает Орыся партизана Айдара на кладбище, так все ему про дочку, про дочку.
– А красавица какая, – улыбается. – На хлопца глянет – тот, бедняга, аж мотню пинжаком прикрывает. Или за папироску хватается, мол, я такой сурьезный да гордый, что мне Марусины чары не страшны. Зажмет ту папироску зубами, а глаза будто кричат, так к Марусе поближе хочется. Только она у нас не такая. Ох и рассудительная. Слышишь? Перебирает, перебирает… И этот ей не пара, и тот не годится. Может, каприз какой сердечный от всех прячет? Не знаю. Не признается… Не жалуется…
Маруся и правда на материнском плече слезами не умывалась. Неговорливая, да уж если что скажет – так по ее и будет. После школы секретарские курсы окончила и, как ни уговаривали ее председатель колхоза вместе с Орысей ехать в город на учебу, осталась в Ракитном.
– Дни всюду одинаковы, – ответила непонятно и пошла к председателю колхоза в секретарши.
– Тьфу, дура! – плевались ракитнянские бабы. – С такой красотой за космонавта могла бы замуж выскочить…