– Вечная слава героям, что сложили жизни в боях против проклятых фрицев! Помянем сначала наших! Мы еще напоемся, а они…
Вечная слава! Орыся с подругами и маленькой Марусей шла по улице к клубу и вспоминала, как впервые встретила казаха Айдара, как тот обжег руки крапивой, когда тянулся сорвать для Орыси чудесный цветок, которого Орыся с тех пор больше никогда в лесополосах не видела, как вдвоем лежали в стогу, смотрели в ночное небо, а с неба им сияла одна звезда.
Маруся плелась за мамой, придерживала тяжелое намысто и все глазенками по улице – стрель, стрель! Странно… Отчего это люди в клуб торопятся и никто на Марусю не смотрит? Почему никто руками не всплеснет, не остановится удивленно, не воскликнет: «Да вы только гляньте на румынку Орысину! Да это ж такая красота, что глаз не оторвать!»
Остановилась вдруг мама. Руками всплеснула:
– Надо же! А платок я дома забыла!
Женщины ей:
– Стыць, Орыся! Мы и так из-за твоей малой опаздываем!
Маруся рядом с мамой стоит и все головой крутит, вдруг видит – на лавке возле своей хаты сидит Степка-немец. Очочки свои поправляет и на Марусю посматривает.
Маруся крутнулась – и к маме:
– Я сбегаю… За платком…
Орыся улыбнулась, ладонью – по черным косам Марусиным.
– Беги, дочка… В шкафу на нижней полке. Найдешь?
Маруся: а то! И пошла по улице. На Степку – глядь: ага, крутится на лавке, как вьюн на сковородке, на Марусю щурится, покраснел даже… Подбородок вскинула выше – плечики расправились. И намысто по животу – хлесь! Словно подталкивает к Степке – ближе, ближе.
Маруся прошла мимо лавки, обернулась – сидит Степка, как привязанный, не идет следом.
Надулась. Идет по улице дальше.
– Вот дурной немец! – обиделась.
Рыжего Степку Барбуляка в селе прозвали немцем из-за его отца – калеки Григория. А дело было так.
Перед войной уже немолодой, покалеченный еще в Гражданскую махновской саблей Гришка наконец нашел глупую девку Ксанку, которая, хоть и проревела полночи перед свадьбой, но выйти за калеку не отказалась, потому что все равно другие хлопцы на нее не засматривались, а в девках года листать еще горше, чем с нелюбимым жить. Поженились, а тут – война. Вот когда Ксанка Бога поблагодарила: все мужики к ружью стали, а малограмотного инвалида Гришку даже в писаришки не взяли, при ней остался. И хоть от голода совсем ослабел, сидел в хате и стонал, в сорок третьем однажды так ловко управился со своей главной мужской миссией, что даже немцы с румынами удивлялись: и что за люди эти украинцы – по ямам и углам жмутся, есть нечего, а уже вторая баба на селе беременна, черти бы их побрали. Не желают вымирать, плодятся бесстыдно, словно и не висит фашист над ними, как кара Божья.
Первой из тех двух беременных была Орыся, второй – Гришкина Ксанка.
Ксанка за неделю до Орыси родила недоношенного рыженького мальчика и дала ему имя – Степан. Ожила. В глазах – счастье. Сыночка из рук не выпускает, Гришку в шею погнала – еду искать. Еще недавно умереть согласна была, потому что под немцем все равно не жизнь, а нынче – летает. За этими мечтами однажды даже не заметила, как молодой немецкий солдат Кнут, что офицеру прислуживал, рядом с малышом оказался. Наклонился над колыбелькой самодельной, которую Гришка навесил на грушу за хатой у сарая…
Ксанке речь отняло. Замерла, сердце колотится, рука к топору тянется.
Не успела. Кнут от колыбельки отошел, улыбается, словно выпало ему счастье неземное. Рядом с Ксанкой присел, из кармана маленькое фото достал, показывает – смотри!
Ксанка на фото глянула. Господи Всемогущий! Словно кто-то ее маленького Степанчика откормил нормальными харчами и перед фотокамерой усадил.
– Кто это? – отважилась спросить.
А Кнут и смеется и плачет.
– Мой Ганс, – говорит. – Сын.
Головой закивал горько, мол, как ты там без меня, мое дитятко. Ксанка и сама чуть не разревелась.
– Ничего, ничего, – трясется и Кнута по спине гладит. – Скоро вам отсюда бежать без оглядки… Скоро…
Кнут в себя пришел, фото маленького Ганса поцеловал, в карман спрятал и – прочь.
Ксанка – к Богу:
– Пусть немец моего сыночка не тронет.
Не знала, о чем просит.
В ту ночь немецкий офицер, который квартировал на Гришкином и Ксанкином подворье, проснулся от горького голодного детского плача. Кликнул Кнута, велел перестрелять всех, кто только посмеет рот открыть.
Кнут нашел Ксанку и Гришку у сарая за хатой, приложил палец к губам, мол, молчите и ребенка успокойте, достал из кармана заеложенную конфетку, положил Гришке в ладонь и показал на Ксанку со Степанчиком на руках.
– Мутер… кушать… Ганс вырастет сильным…
Наутро раздраженный немецкий офицер зашел за хату, ткнул в Ксанку со Степанчиком, и немецкие солдаты потянули бабу с младенцем к стогу соломы, что стоял перед хатой. Тем временем Гришка пытался отыскать за селом колхозный тайник со свеклой, который еще до войны распорядился заложить предусмотрительный председатель колхоза, и Гришка тогда вместе со всеми ракитнянцами копал глубокую яму, сбрасывал в нее свеклу, заваливал соломой, а сверху – слоем земли. Сколько жизней спасла эта мерзлая свекла…
Немцы Ксанку к стогу тянули. Ксанкины ноги не слушались, подгибались, как ватные, отдавали всю свою силу рукам, потому что рукам теперь нужна была вся Ксанкина сила – прижать к груди Степанчика, успокоить, да и не упустить же, не дай Бог!
До стога не дошла. Упала посреди двора на колени, но дитя не выпустила. Степанчик заплакал. Немецкий офицер что-то приказал солдатам, те засуетились – один схватил сверток с младенцем, дернул к себе, и Ксанка отпустила только потому, что боялась навредить сыну. Немец побежал к стогу, вырыл в нем нору, вбросил туда Степанчика, закидал нору соломой…
Ксанка задохнулась и упала на землю. В стогу плакал ребенок. Офицер подошел к Ксанке, толкнул сапогом в бок – встать!
Встала.
Шатается – от ужаса пьяная, немца сумасшедшими глазами ест, молит глухим шепотом:
– Господин офицер… Отдайте сыночка… Отдайте… Сыночка отдайте… Отдайте.
Офицер криво улыбнулся и щелкнул пальцами. Рядом с Ксанкой вырос немецкий солдат. Ткнул ей в руки вилы.
– Что? Что? – Ксанкины глаза стали звериными.
Офицер театрально вытянул руку. Солдат вложил в нее гранату.
– Айн! Цвай… – офицер усмехнулся. Вырвал чеку и бросил гранату в стог.
– Господин офицер приказывает – ищи в стогу свой маленький киндер, – пробормотал перепуганный переводчик. И пятится, пятится от стога…
Ксанка страшно закричала, отбросила вилы и побежала к стогу. Разгребает солому и воет. Ракитнянцы от своих хат на нее смотрят, плачут, а ближе подойти боятся.
Офицер что-то раздраженно выкрикнул. Солдаты подхватили Ксанку, оттянули от стога.
– Баба… баба… – переводчик совсем потерял голову от страха. Трясется, пот глаза заливает. – Баба… Господин офицер приказывает… Вилами ищи. Вилами… Нельзя руками. Убьет.
А солдаты уже снова Ксанке в руки вилы – тык! И ногой по спине – к стогу! А из стога едва слышно, как ребенок пищит.
Ксанка осторожно вилами солому разгребает, руки трясутся…
– Потерпи, родненький… Сейчас мама тебя…
Отбросила солому. Глаза сумасшедшие. Снова – вилы в солому. И прислушивается – слышно ли еще Степанчика?
– Если гранату вилами зацепит – всех на куски разорвет, – переводчика аж скрутило.
– В любом случае сейчас рванет, – сказал полицай.
Откуда Кнут взялся? Как до стога добежал? Ксанка еще отбрасывала солому, в стогу еще плакал ребенок, а переводчик вместе с полицаем еще отсчитывали секунды до взрыва, когда Кнут нырнул в стог, через миг появился со Степанчиком и с такой силой швырнул сверток с ним прочь, что тот упал метров за восемь от стога.
– Вот сука! – обиделся полицай.
В тот же миг взрыв разорвал на куски и Кнута, и Ксанку…
Гришка с двумя перемерзлыми свеклами вернулся в Ракитное под вечер. Заплаканные бабы встретили его еще в степи. Рыдали жутко, тихо – о страшной гибели Ксанки и Кнута. Схорониться Гришке велели, – немецкого офицера так оскорбил поступок Кнута, что приказал убить Гришку и стрелять в каждого, кто осмелится подойти к Степанчику.