– Ты или сдурела? Какой я тебе дядя? Мне еще и тридцать не стукнуло.
– А как же мне вас звать? – растерялась Маринка.
– Степаном зови, – ответил. – А что нужно?
– Ничего. У вас дочка родилась. В библиотеке! – рассмеялась. – Верно, страх какой умной будет!
И побежала. Немец спрыгнул с трактора, окликнул девочку.
– Стой! – забормотал. – «Страх», «страх»… То-то и оно.
Маринка оглянулась.
– Вам чего еще?
– Иди сюда. Спрошу кое-что по секрету.
Подошла. Немец покраснел и тихо спросил Маринку:
– А ты ее видела?
– Кого? – не поняла Маринка.
– Ну… Девочку… Которая родилась.
Маринка весело закивала: а как же!
Немец покраснел еще сильнее и еще тише спросил:
– А нос у нее… С горбинкой или…
– Да нет! Маленький симпатичный носик. Ей-богу! Не вру!
– Вот это дело! – повеселел немец и побежал к библиотеке.
Лешка так гордился рождением сына, что настороженное Марусино настроение списывал на тяжкие муки, что выпали ей во время родов.
– Лежи, лежи, не вставай, – вился вьюном. – Сейчас баб кликну, пусть с внучком играют, а ты сил набирайся…
– Для чего? – спрашивала Маруся.
– Для жизни.
– А-а-а-а, ну разве что, – соглашалась, но день ото дня становилась все печальней.
Казалось, ничего, кроме сыночка, ее не радует. Лешка новую венгерскую стенку припер, диван с креслами, а она лишь пожала плечами, мол, и что, – и снова к малышу.
– Как же назвать тебя, сыночек, чтоб не накаркать, – мучилась, потому что уже и месяц прошел, как малыш плачет, а они с мужем никак ему имя не придумают.
– Маруся, с каких пор ты такой суеверной стала? – удивлялся Лешка и все предлагал: – Иван, Славка или этот, слышь, Карл. А что? Гордое имя. Король был такой – Карл. И Маркс тоже Карл.
– А я б назвала Жоффреем.
– Как? – Лешка едва на ногах устоял. – Маруся, остынь, любонька. В Ракитном такое имя, верно, и не выговорят, языки сломают. Как сказала?
– Жоффрей… Чтобы девки его любили. И чтобы он любил до потери памяти.
– Тю ты! Будто в жизни важнее дел нет.
– А что, есть? – На мужа сурово глянула.
– Конечно, – не расслышал угрозы. – Работу перспективную найти, денег насобирать, в новую хату накупить всего полно, чтобы перед людьми не стыдно было.
– А любовь, выходит, для тебя после того барахла?
– А что любовь… Ну, год-два, а потом люди привыкают друг к другу, горе да беда их воедино слепят – не разорвать, вот так и идут по жизни до смерти.
– Так наш год уже закончился? – Лешку очами прожгла, он и спохватился.
– Я не про нас, Маруся! Я тебя всю жизнь любить буду. Ни у кого нет такой королевы.
– Конечно! – согласилась. – И жена у тебя – самая красивая, и вот стенка венгерская, и кресла. Все у тебя самое лучшее!
– И разве плохо? – не понял.
– Да нет, не плохо, – сказала. – Вот только боюсь, чтобы ты меня в темноте с венгерской стенкой не перепутал. Или с креслами.
– Странная ты стала, Маруся, – обиделся Лешка. – Я ж для тебя стараюсь, для сыночка… Как же нам его назвать?
– Жоффреем назову! – объявила. – Хоть бейся головой об стенку… новую венгерскую.
Лешка биться об стенку не стал, но дня два все уговаривал Марусю найти хоть какое-нибудь имя, созвучное с этим Жоффреем.
– Жорка! – уговаривал. – Ну отлично же! Жора… Можно Юрием звать, а можно Георгием.
На третий день Маруся согласилась на Юрия. Как раз выходной был. Лешка спозаранку в контору смотался, на мехдворе все проверил и быстрей домой – никак на сыночка насмотреться не может. Лешка – во двор, Маруся – со двора. Разоделась, как на праздник, на шею красное намысто коралловое повесила, сыночка в одеялко завернула и на руках несет, а в доме ж колясочка стоит без дела.
– И куда это ты, жена? – удивился Лешка.
– К матери схожу, – Маруся ему.
– Пусть сама придет. Заодно и на внучка глянет.
– Нет, Леша. Сама пойду.
– Так и я с тобой.
– Нет, – повторяет. – Сама хочу.
– И… почему? – не сдержал обиды.
– Разговор у меня к маме. Хочу расспросить… Сон мне приснился.
– Когда?
– Давно, еще до Юрочкиного рождения.
– И что?
– Долгий разговор. Потом расскажу.
– А намысто проклятое зачем надела?
Маруся как услышала – аж вздрогнула.
– Проклятое? Это ж почему оно проклятое? Вот послушала тебя, почти год не носила… И что? Счастье через край полилось? Чуть не усохла! Холодная стала и прозрачная, как тот хрусталь, чтоб он раскололся! – заговорила тихо, грозно.
– И в чем я перед тобой виноват?
– Да во всем! Просила ж тебя, чтобы девочка была… И венчаться… А ты со своей партией носишься, как дурень с писаной торбой, чтоб ей пусто было! Ну, ничего, ничего… Юрочка мне еще до своего рождения дорожку указал. Вот и пойду по ней.
– Какую дорожку? Маруся, ты о чем?
Усмехнулась, как полоумная, малыша к груди прижала, целует.
– Сон был…
Маруся пошла к центру Ракитного степью. Лешка смотрел ей вслед – ишь, как спину выгнула, подбородок вверх, грудь вперед. Плохие и хорошие мысли рвали душу пополам: вот посмотреть с одной стороны – разве есть лучше, чем Маруся, а с другой – нет покоя с ней рядом, совсем нет, напряжение необъяснимое и ощутимое почти физически – постоянно.
– Да что это я? – отмахнулся. – Все нормально.
Маруся словно услыхала. Остановилась возле крайнего на новой улице дома, мужу махнула, крикнула так, что все соседи на своих дворах шеи вывернули.
– Слышишь? Если вечером не приду, значит, у матери осталась.
– А я? – разозлился Лешка.
– Кресла охраняй, – рассмеялась и пошла в степь.
Для виду, чтобы соседи не начали ему кости перемывать, Лешка демонстративно-весело кивнул жене в ответ и пошел в новый дом. На новую мебель глянул, полез в холодильник – пол-литра на стол выставил, сала отрезал, сам себе налил. Пил молча. До позднего вечера. Одну бутылку прикончил, за вторую взялся. Когда в открытое окно заглянула луна, едва смог встать на ноги, включил свет, потому что только теперь и заметил, что сидит в темноте, оглянулся – один. Еще налил.
– За твое, Маруся, здоровье!
Упал и заснул около новой венгерской стенки.
В тот вечер Маруся долго не могла сыночка угомонить – все плакало дитя. Маруся качала его на руках, ходила по комнате и знай смотрела в открытое окно, словно далекие воспоминания возвращали ей силы и желание снова и снова укачивать сына без усталости и нареканий. Когда наконец Юрчик заснул, Маруся подсела к матери, которая штопала старые чулки, обняла.
– Мама, расскажи, откуда у тебя намысто коралловое?
– От бабы Параски, – не удивилась вопросу Орыся.
– Слыхала, что была такая. Только ты о ней ничего не рассказывала.
– Да все как-то времени не хватало, – пожала плечами, словно извиняясь, Орыся.
– Теперь расскажи, – попросила Маруся. – А у нее откуда кораллы?
– Говорила, от матери. Когда та умирала, отдала их бабе Параске. А моя мама, как в город ехала в двадцать третьем, так намысто не взяла – боялась, что украдут. Баба потом все горевала – мол, взяла бы дочка намысто, может, живой бы осталась.
– А что с мамой твоей случилось? Ты ж говорила, от дизентерии умерла, когда тебе пятнадцать было?
– Арестовали их перед самой войной – и маму, и папу… Расстреляли как врагов народа. Добрые люди меня спрятали, потом в Ракитное к бабе Параске переправили. Такая вот горькая история.
– Страшно… Страшно как, – прошептала Маруся. – Почему ж это я дожила почти до тридцати лет и никогда про своих бабушек не спрашивала?
Орыся печально усмехнулась, чулки и иголку с ниткой отложила.
– Надеюсь, хоть тебе кораллы помогли. Баба Параска очень на них надеялась. Перед войной уже совсем слаба стала, рукой меня к себе поманит, усадит на кровать и начнет: «Ты ж смотри, Орыська! Кораллы береги, как счастье берегут, не отдавай никому. Дочка вырастет – только ей передай». Померла, а тут война. Я к партизанам сбежала, а там отец твой, Айдар. Не знаю, поверишь ли, но пока намысто не надела, словно и не замечал меня, а как на шею повесила… Ох и любовь была! На всю жизнь любовь.