Антон осекся, как-то неопределенно развел руками и, явно чего-то не досказав, стал описывать свои дальнейшие приключения.
Блуждания его с немцем продолжались еще около четырех суток. Отойдя от линии фронта, бедняги потеряли всякую ориентацию. Дважды случалось с ними, что, проходив по лесу целый день, они возвращались к тому же месту, с которого вышли. Они слыхали орудийную пальбу, время от времени треск ружей и клокотанье пулеметов, но война была подземная, армии сидели в глубоких окопах, пещерах, сапах, а на земле не видно было никого и ничего, и оба они не знали, где какая сторона и куда им идти.
Однажды ночью они вышли из лесу. Безмолвие лежало перед ними. Они пересекли заброшенные поля, деревню, разрушенную дотла и покинутую жителями, виноградники, заросшие бурьяном. Они вышли на зеленый луг, пересеченный в разных направлениях мощеными дорогами. Они пошли по этим дорогам, но дороги оказались улицами города, который был снесен артиллерией. Руины были вывезены, площадки, освобожденные от построек, поросли травой, и лишь никому более не нужные мощеные улицы по-прежнему скрещивались, сталкивались, переплетались и снова разбегались в разные стороны. Бродяги слонялись по ним, но улицы не вели никуда.
Неясная громада чернела вдали.
Монастырь? Завод? Помещичий замок?
Бродяги устремились туда. Громада оказалась лесом. Лес поглотил их.
Это был все тот же клерьерский массив.
Начинался шестой день блужданий.
Он начинался в голоде и изнурении, как пять предыдущих.
Отчаяние овладело путниками. Отчаяние овладело Петроградом.
3
Антон сидел на земле и курил. Он затягивался жадно, пыхтел, чмокал, у него при этом западали щеки.
— А кто же стрелял, Антошка? — спросил я среди общего молчания.
— Кто стрелял?
— Да.
— Кому же было стрелять? Я и стрелял.
Антошка сказал это угрюмым, сдавленным голосом и опустил голову.
— Ври больше! — возразил я. — Гильзы-то мы подобрали немецкие.
— Ну и что? Я стрелял, говорю! — настаивал Антошка.
— А в кого?
— В кого?
— Да. В кого ты стрелял?
Антошка глубоко вздохнул.
— В дружка своего стрелял! В фрицку! В кого ж стрелять?
— А за что?
Антошка долго не отвечал мне. Внезапно он схватил меня за полу шинели и стал трясти.
— За что страдаем, скажи? А? За что муку принимаем? А? Говори, слышь!
Я сидел на пне несколько выше Антона. Он вцепился мне в ноги и едва меня не опрокинул. Я оттолкнул его прикладом.
— Ты мне, Антошка, зубы не заговаривай, сволочь, — сказал я. — Ты говори, кто стрелял. А если ты в немца бил, говори, за что. То братались, в грудях тебя щемило, а то стрелять…
Антошка резко повернулся ко мне. Он оказался передо мной на коленях. Кепи слетело у него с головы, волосы растрепались. Антон смотрел на меня страшными глазами.
— За что? За что? За что? — испуганно повторял он. — За что есть я солдат на чужой земле? И кто передо мною виноватый, говори! Кто неприятель мой, говори, браток! Открой мне глаза мои!
Странно, — Антошка никогда не производил впечатления человека, который задумывается над причиной вещей. Когда по дороге в полк он узнал от русских, что находится во Франции, где кругом живут одни французы, наши союзники, и что все мы пойдем на войну, Антон принял свою судьбу безропотно. Вместе со всеми он сидел в окопах. Он даже был ранен шрапнелью и не жаловался. Он был хороший солдат, весельчак и балагур и часто зубоскалил по поводу того, что за столько времени на войне ни разу не видел неприятеля близко и не знает, кто, собственно, его враг.
И вот Антошка в невиданном смятении, в состоянии, на которое я не считал его и способным, валяется на земле и требует, чтобы я вдруг объяснил ему, кто перед ним виноват.
— Вставай, Антон! — сказал я. — Будет тебе дурака валять!
Антон умолк и как-то внезапно, сразу, обмяк. Точно надувная игрушка, из которой выпустили воздух, он обратился в тряпку.
Почему все-таки стрелял он в немца и как это случилось, что он его не убил и что немец не только не убил его в отместку, но даже не расстался с ним, Антон так и не досказал, а я больше не расспрашивал: я видел, что сейчас всякие расспросы бесполезны.
— Вставай, что ж, пойдем! — сказал я.
Мессауд и немец тоже встали. Они не понимали, о чем мы говорили с Антоном. Они даже не догадывались, на каком языке мы разговаривали. Но по волнению Антона оба поняли, что разговор был важный, и, не спрашивая ни о чем, следовали за нами в глубоком молчании.
Я пытался узнать у немца, кто стрелял, — я хотел проверить слова Антона. Немец подтвердил, что стрелял Антошка.
— Француз, — сказал он, — со вчерашнего дня ходил мрачнее обыкновенного. Он все время бормотал что-то про себя. Мы три дня не ели. Я собирал коренья. Я огородник, но понимаю в лесных кореньях тоже. Я ел и давал ему. Сегодня утром он был как безумный. Я собирал коренья, вдруг он стал стрелять. Я удивляюсь, как он в меня не попал, — я находился в ста шагах. Я подбежал к нему и с трудом вырвал у него винтовку из рук. Оказалось, он стрелял из моей. Он был как безумный. Я дал ему пить из дождевой лужи, и он понемногу стал успокаиваться.
Мы вышли на дорогу. Уже виднелась деревня. Я обдумывал, как бы поосторожнее представить всю эту историю начальству. Я составил план. Легионер Петроград, контуженный в бою, заблудился и скитался в лесу. Недалеко от деревни Клерьер он увидел немца и стрелял в него. Немец сдался. Это был перебежчик. Петроград конвоировал его в наше расположение, когда я встретил его в лесу.
Эта версия могла бы спасти обоих.
Да, но ружейные гильзы! Они-то были немецкие! Гильзы поворачивали все дело в совершенно другую сторону: по гильзам выходило, что немец стрелял в наш госпиталь. К тому же немец носил красный крест, то есть не имел права пользоваться боевым оружием.
«Ну что ж! — подумал я. — Винтовку можно выдать за трофей Петрограда: он подобрал ее в лесу и взял себе». Но гильзы, гильзы! Гильзы были у Мессауда, и отдать их он ни за что не соглашался! Это был его трофей. Он не хотел, чтобы я присвоил себе честь раскрытия следов загадочного стрелка.
Нет! Мессауд гильзы не отдаст никому! Только капитану!.
Придумывать новый план было поздно: нас заметили из деревни, и несколько солдат и писарей шли нам навстречу.
Немца я сдал, а Петрограда мне разрешили увести в роту. Я забежал в околоток, к моему приятелю, младшему врачу студенту Левинсону, наскоро рассказал ему всю историю и просил, если можно, эвакуировать Антошку или признать его больным, вообще сделать так, чтобы начальство не очень к нему приставало.
Коменданта в канцелярии не оказалось, когда привели немца. Пришлось подождать. Я застал фрица на завалинке, окруженного народом. Он сидел испуганный и молчаливый. Мессауд караулил его, храня напряженное и торжественное выражение.
— Кто ты такой? — все спрашивал он пленника. — Моя тебе говори французски, твоя понимай нет. Твоя, значит, ничего не понимай?! Твоя дикарь?!
Кругом гремели шутки и смех, но фриц не понимал их и молчал.
Как только явился комендант, дело пошло необычайно быстро. Мессауд отдал ружье фрица, положил на стол гильзы и, сняв с руки пленного знаки красного креста, отошел на два шага и стал в позицию «смирно».
— Обыскать! — негромко приказал комендант.
При немце не нашли ничего, кроме письма к жене, Марте Дуезифкен. Это было письмо, крестьянина. Оно содержало распоряжения насчет коровы, сливового дерева и поросенка, а главным образом насчет огородных семян и заканчивалось сообщением об ожидающейся атаке со стороны французов, которой автор письма, однако, не боится, потому что верит в бога и его милосердие. Письмо было подписано: «Иоганн Дуезифкен».
Комендант слушал чтение рассеянно. Он был чем-то озабочен. Прошло минуты две, раньше чем он заметил, что чтение окончено и что здесь находимся все мы — немец, Мессауд, переводчик, я и писарь.