«Лучшее в мире мыло «Лебедь»!»
Это дверь ужгородского отеля Берчини. Я открыл ее и очутился перед конторкой.
— Пан Матлах в двадцать втором, — сказал портье, узнав, к кому я пришел. — Но вам придется подождать немного пана, пока от него не уйдут врачи. Три врача! — И, обернувшись, он крикнул: — Йошка!
Из чуланчика под лестницей выскочил худенький мальчик-рассыльный.
— Проводи пана в двадцать второй!
Мальчик поклонился и, пробираясь бочком возле перил, повел меня по лестнице на второй этаж.
— Пятая дверь направо, — пояснил он, указывая на полутемный длинный коридор. — А подождать вы можете здесь, — кивнул он в сторону старинного плюшевого дивана.
Ждать мне пришлось не очень уж долго, каких-нибудь минут десять, но мне они показались бесконечными.
«Что нужно от меня Матлаху?» — уже в который раз спрашивал я себя.
Но вот в полутемном коридоре хлопнула одна из дверей, и по вестибюлю мимо меня прошли, застегивая на ходу пальто, трое. «Три врача», — вспомнились мне слова портье. Следом за врачами прошли Сабо и здоровенный парень с румяным, лоснящимся, чрезвычайно самодовольным лицом. Это был младший Матлах.
Я выждал немного, затем пошел по коридору и, найдя двадцать второй номер, постучался.
— Да, да. Кто там? — послышался раздраженный голос.
Я вошел.
Посреди комнаты, держась одной рукой за край стола, а другой за спинку стула, стоял грузный человек с дряблым, вытянутым вперед лицом. Чувствовалось, что стоять человеку тяжело, а он упрямо, словно кому-то наперекор, не садился. Все было на нем тесно и куце: на животе из-под жилетки торчала белая сорочка, брюки едва прикрывали щиколотки, а из коротких рукавов пиджака вылезали большие, красные, словно только что вымытые холодной водой руки. Да, он постарел, Матлах!
— Жулики они, вот что я вам скажу! — выкрикнул Матлах, даже не ответив на мое приветствие. — Я этих докторов вижу насквозь. То не ешь, то не пей, хотят упрятать меня в какой-то санаторий на целый год. Пусть лучше скажут, что ничем не могут помочь, — и дело с концом! Пусть так и скажут, а не тянут с меня грόши. Мои грόши не для того добыты, чтобы их по ветру без толку пускать.
С большим трудом, неуверенно, как ребенок, который учится ходить, Матлах сделал два шага по комнате, не выпуская из рук спинку стула, и сел на край кровати. Его возмущение против врачей погасло, я даже удивился такому внезапно наступившему спокойствию.
— Жду, жду вас, пане Белинец, — деловито приветствовал он меня, и неприятный, ощупывающий взгляд бесцеремонно пополз по мне сверху вниз и остановился где-то на носках моих ботинок. — С батьком вашим мы были когда-то добрые знакомые… Прошу садиться.
Я поблагодарил за приглашение и сел, ожидая, что сейчас начнутся обычные в таких случаях воспоминания и расспросы, но, к моему удивлению, ничего этого не последовало.
— Будем говорить с вами о деле, пане Белинец, — произнес Матлах, едва я только опустился на стул. — Читал, читал, чтό про вас в газетке было написано, и все, что сами написали… Ну, на газетку я начихал. У них там своя коммерция: не сбрехнешь — ноги протянешь. Вон и мне от вас крепко досталось, ох, и крепко!
— Я писал то, что думал, — сказал я сухо.
— И зря так думали, — продолжал Матлах. — Что я, зверь? Ну, было, конечно, вон Штефакову Олену мои дураки обидели. Нехорошо… Был бы я дома, разве ж я б позволил? Ну, что про прошлое вспоминать, если человеку дан и сегодняшний день и завтрашний!
Он пошарил взглядом вокруг и, видимо найдя то, что искал, попросил:
— Не посчитайте за труд дать мне вашу книжечку, или как она по-ученому называется… Вон, на столе лежит.
Я поднялся, взглянул на стол и только теперь заметил знакомую зеленую папку. Горячая волна прихлынула к лицу, пальцы дрогнули, я взял папку и передал ее Матлаху.
— Читал, что вы написали, — повторил Матлах и стал перелистывать страницы; они шелестели под его пальцами, как пересчитываемые денежные банкноты. — Я и не гадал раньше, пане Белинец, что на Верховине такое богатство может быть, а вы вот сразу и увидели! — Матлах перестал листать, остановившись на одной из страниц. — А ну, — сказал он, протянув записку, — прочитайте мне еще раз то, что я карандашом отметил.
Я взял протянутую папку и увидел на полях страницы две жирные карандашные линии.
— Вот это и прочитайте, — ткнул пальцем Матлах в подчеркнутый абзац.
То была мысль, навеянная мне мечтаниями Горули у костра в колыбе. Давно ли это все было? А кажется, что бог весть сколько прошло с тех пор.
«Кто знает, — начал я читать, — может быть, со временем, когда проблема хлеба на Верховине будет разрешена, там может возникнуть высокопродуктивное молочное животноводство, не уступающее животноводству Швейцарии. Человек превратит оскудевшие земли полонины и склонов в прекрасные пастбища, и молочные фермы станут неотъемлемой частью верховинского пейзажа. Но теперь это область мечтаний. Хлеб насущный — вот что нужно нашей Верховине».
На какой-то миг вспомнился мне день и час, когда я это писал, и та владевшая мною уверенность в успехе, и те прекрасные картины будущего родного края, рисовавшиеся так ярко моему воображению…
И вдруг голос Матлаха:
— А что, пане Белинец, если я буду ставить молочные фермы на Верховине?
— Вы?
— Ну да.
— Вы хотите моего совета?
— Ни, — сказал Матлах, — совет вы уже мне дали. Я его тут вычитал, — и он кивнул на записку.
— Какой же это совет? — проговорил я, ощущая смутное беспокойство. — В своей записке я говорю не об отдельном хозяйстве, а о целом крае, и к тому же молочный скот, фермы — это просто мечтание о возможном будущем…
— Для кого и мечтания, — усмехнулся Матлах, — а для меня добрый совет.
— Что же, — сказал я, принужденно улыбаясь, — дело хозяйское. Если есть возможность поставить ферму и обеспечить ее кормом, она может принести немалую выгоду.
— Вот и я так решил, — произнес Матлах, и в глазах его вспыхнула жадная искорка. — Сначала поставлю одну, потом другую, а там, даст бог, третью и десятую.
Он произнес это глуховато, почти шепотом, с жестокой силой уверенного в себе человека.
— Думаете, у меня на то грошей не хватит? Хватит! Батя, кажут, с сапожника начал, а стал обувным королем! Почему бы и мне не попробовать? Начну с малого, а добьюсь того, чтобы наилучшим маслом люди считали масло Матлаха, чтобы наилучшим сыром считался не какой-нибудь там швейцарский, а мой, матлаховский, сыр! Я на то грошей не пожалею, чтобы над крышами и мое имя горело электрикой. Что для этого надо? Добрый скот взамен нашего карпатского бурого? Что же, завезу швицкий. Полонины? Пока и такой земли хватит, а не хватит — скуплю! Пастухов надо? Будут пастухи!
Планы Матлаха показались мне пустыми фантазиями тщеславного, одержимого одним только стремлением к богатству человека, и Матлах словно угадал мою мысль.
— Ну, знаю, знаю, пане Белинец, — сказал он с усмешкой, — что вы сейчас думаете, да чего не скажете: «Уж не тронулся ли ты умом, старый Матлах?» Так ведь?.. Нет, не тронулся. Я все подсчитал, пане Белинец, ночи не спал, а считал. Поглядите, вот они, мои подсчеты! — И с этими словами он распахнул ворот сорочки, извлек из-за пазухи бычий пузырь, в котором вместе с пачкой денег была завернута пухлая и потрепанная записная книжка, и стал листать ее исписанные цифрами страницы.
— Что теперь скажете? — спросил Матлах. — Гроши для этого нужны? Не считайте моих грошей, то уж моя забота… А вы, пане Белинец, дайте моим фермам корм, побольше да получше. Такой человек, как вы, мне нужен.
Будто плетью хлестнули меня последние слова. Служить у Матлаха? Так вот зачем я понадобился ему?! Я чувствовал, как кровь прихлынула к моему лицу. В номере стало вдруг темно, и было такое ощущение, что кто-то тянет меня к самому краю крутого обрыва.
— Нет, пане Матлах, — проговорил я сдавленным голосом, — ваше предложение я принять не могу.
— Зря, — нахмурился Матлах, — ей-богу, зря. Ведь все равно вам служить у кого-нибудь надо. Не у меня, так у другого. Так не все ли равно? — И добродушно добавил: — Ну ладно, не слышал я вашего отказа, пане Белинец. Подумайте лучше. Только, по чести сказать, чего тут долго думать? Я же вас в компаньоны не зову, и грошей мне ваших не надо. Вам даю землю, и делайте с ней все, что вы в своей записке пишете… Сдается мне, пане Белинец, что другой такой выгодной службы у вас не предвидится. А я обижать не стану.