Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рос он хлопчиком слабым, худым, болезненным.

— Недолгий он жилец, — говорили о нем соседи.

Но Олекса жил, жил, казалось наперекор всему, и вместе с ним жила в его душе память о погибшем отце. Сначала он не мог понять, почему другие умирают, проходит год — и кажется, будто забыли о них, а об его отце вспоминали часто не только он, Олекса, с матерью, но и чужие люди. И хлопчик уже не довольствовался тем, что знал, а допытывался, за что погиб отец и почему о нем такая добрая память.

— Чтобы людям радостно жилось на свете, — говорили ему, — чтобы не было неправды, обид, злыдней; за это и сгубили его враги, за это и память о нем такая добрая, хлопчику.

И вместе со жгучей ненавистью к тем, кто убил отца, в Олексе росла и крепла жажда стать таким, каким был отец. И, кто знает, может быть одна эта жажда и поддерживала его слабые силы и жизнь.

Когда Олексе исполнилось пятнадцать лет, он вдруг заявил, что пойдет бокорашить на горную реку Тереблю.

— Одурел хлопец, — удивлялись соседи. — В самом душа невесть на какой нитке держится, а он в бокораши!

Мать уговаривала его искать работу по силам.

— Ты знаешь, что такое бокорашить? — кричала она. — Какие реке люди нужны?

Да, Олекса знал, что нет в Карпатах другой такой трудной и опасной профессии, как водить плоты по быстрым, порожистым рекам, знал, и какая для этого требуется от человека выносливость, смелость, сила. Но выносливость, сила, смелость нужны были Олексе для того, чтобы стать в жизни тем, кем он задумал, и хлопец вбил себе в голову, что именно труд бокораша закалит его слабое тело и научит быть смелым.

Решимость Олексы не могли сломить ни уговоры матери, ни смех, поднявшийся в сплавной конторе, куда Олекса пришел наниматься. Смеялся управляющий конторой, смеялись бокораши. И приняли Олексу на работу тоже смеха ради, чтобы поглядеть, как сбежит этот большеглазый заморыш от непосильного для него дела.

Олекса не сбежал. Он помогал ладить плоты, таскал бревна, работал цапиной — палкой с острым крючком, которой скатывают к воде лес. Иной раз Олексе самому казалось, что вот-вот он не выдержит непосильной работы, упадет и не встанет, по когда кто-либо из сердобольных бокорашей приходил к нему на помощь, у хлопца такой злобой загорались полные слез глаза, что бокораш и сам не рад был своей сердобольности.

— Что, не сбежал еще тот заморыш? — спрашивал сплавщиков управляющий.

— Нет, — смущенно отвечали бокораши, — держится!

Прошло некоторое время, и не только сам Олекса, но и другие начали замечать, как наливаются силой Олексины руки и как в его запавших глазах появляется живой блеск. А потом, когда он начал самостоятельно водить плоты по неверной Теребле, старые бокораши, смеявшиеся некогда над Олексой в конторе, глядели ему вслед и говорили:

— Дал бог крылья хлопцу!

Грамоты Олекса Куртинец добивался самоучкой. Он много и упорно читал, учился ночами. Когда в фирме дознались, что зачинщиком забастовки бокорашей был не кто иной, как Олекса Куртинец, его уволили.

Друзья помогли устроиться Олексе солекопом в Солотвинских шахтах, а немного погодя — учеником наборщика в типографии, где печаталась коммунистическая газета.

И вот он уже стал одним из сильнейших работников партии. Он был редактором коммунистической газеты, а горные округа избрали его своим депутатом в чехословацкий парламент.

Уважение Горули к Куртинцу передалось и мне. И сейчас от предстоящего знакомства с этим человеком я испытывал волнение.

Горуля и Куртинец остались у колыбы вдвоем.

— Мы вчера не знали, что и думать, — слышал я, как сказал Горуля. — Дожидались тебя, дожидались, как было условлено, а нема человека!

— Пришлось в Сваляве с поезда сойти и товарным добираться, — проговорил Куртинец. — Могли ведь по дороге другого агента ко мне прицепить.

— Трудно становится, — нахмурился Горуля.

— Да, не легко, — согласился Куртинец, — и надо ожидать, что будет еще труднее. Может быть, попытаются добиться запрета партии.

— Руки коротки!

— Руки-то коротки, но пытаться будут! Ведь борьба за дружбу и союз Чехословакии с Советским Союзом, которую мы, коммунисты, возглавили, уж очень не по вкусу Гитлеру и его сторонникам в Чехословакии, а может быть, кое-кому и еще подальше, в Америке, в Англии… даже наверняка так! Они-то, эти заморские демократы, и Гитлера сделали Гитлером. Вот и вся механика!

— Вот поди… — и Горуля выругался. — На бумаге мы легальные, а собираться надо тайно, на полонине.

Куртинец улыбнулся:

— Не беда! Мы ведь от своего не отступим. Надо только добиться, Горуля, чтобы в каждом селе слышалось наше слово. Об этом-то и следует договориться сегодня вечером с товарищами: в каждом селе наше слово правды…

— Соберем, Олекса, — будто успокаивая Куртинца, произнес Горуля, — можешь не сомневаться, люди придут.

Наступило молчание. Был час раннего летнего утра, когда солнца еще не видно, но воздух уже наполнен мягким, спокойным светом. Прохладно, тихо. Ночная темень и туман, отступив вниз, опоясывают луговые вершины гор у самой кромки лесов, и от этого чудится, что полонина с ее распадками и крутыми взгорьями словно остров плывет в бесконечном пространстве. И сердце сжимается от какого-то страха и восторга, до того дивен этот час на карпатских полонинах.

— Как вольно! — после долгого молчания проговорил Куртинец. — И красиво! Глядишь — и не оторвешься.

— Верховино, маты ты наша, — вздохнул Горуля. — Ей бы к такой красоте долю счастливую.

Будет, — сказал Куртинец, — верю, что будет.

И негромко, но удивительно чисто затянул:

Верховино, свитку ты наш,
Гей, як у тебе тут мило.
Як игры вод плыве тут час,
Свободно, шумно и весело.

Он пел в раздумье, опершись о палку. Мне казалось, что думы его были шире песни. И я сам не заметил того, как начал вторить мелодии:

С верху на верх, а с бору в бор,
С легкою в сердце думкою,
В чересе крес [27] в руках топор,
Бо я е легинь [28] собою.

Песня закончилась так же легко, незаметно, как и возникла. Куртинец помолчал и вдруг обратился к Горуле:

— А что скажешь, Ильку, если я заберу жинку, хлопчиков своих, и приедем к тебе сюда, ну, скажем, дня на три, отдохнуть, побродить по горам, форель ловить в потоке? Примешь?

Я жду. Горуля перестает сучить нитку.

— Хорошо вы написали, пане Белинец, — вдруг произносит Куртинец, сощурив глаза. — Очень хорошо, а главное, правду о том, какая она есть, Верховина, и какой прекрасной она может стать. Вижу ее более прекрасной, чем написано у вас.

Он закурил. Дым облачками пополз из-под его усов.

— Но не возлагайте, пане Белинец, надежд, что все это обрадует управителей края. В лучшем случае они постараются замолчать вашу записку.

— А в худшем?

— Встретить ее в штыки, пустив в дело все, на что они только способны.

— Да у вас, пане Куртинец, предсказание мрачнее, чем у вуйка! — воскликнул я с усмешкой.

Горуля привстал. Глаза его потемнели.

— Не шуткуй, Иванку!

Я вспылил:

— Вуйку, мне все-таки не пятнадцать лет!

— А дурость и с седыми волосами ходит, — перебил меня Горуля. — Слушай, когда тебя люди уму-разуму учат!

Краска прихлынула к моему лицу, и мне стоило огромных усилий побороть себя и не ответить Горуле.

А Куртинец как будто и не заметил нашей короткой стычки.

— Посудите сами, пане Белинец, — продолжал он так, словно его никто не прерывал, — могут ли иначе отнестись эти люди к вашему проекту, если вы посягаете на самую основу их существования? Ведь по вашей науке и с ее системой травополья, чередованием культур все плетни надо сломать и все межи стереть.

вернуться

27

В чересе крес — за поясом ружье.

вернуться

28

Легинь — молодец.

31
{"b":"248792","o":1}