Взял свою чарку и Михайлик.
И дрогнула ненароком рука юноши с первой в жизни чаркой.
И плеснулась на стол варенуха, и заколыхалось на столе слабенькое синее пламя.
— Ой! — неожиданно вскрикнула Огонь-Молодица.
— Что это вы, тетка? — тревожно спросил Михайлик.
— Так… ничего! Пустяки… Пейте!
Заглядевшись на адские огоньки в чарках, все почему-то молчали.
30
— Эрго бибамус! — отвечая мыслям своим, будто сам себе, обычной латынью сказал отец Игнатий Романюк.
Будучи ревностным слугою господа бога и всю жизнь поповствуя, он по шинкам не ходил, а вот сегодня был его первый выход меж гулящих людей, потому что отец Игнатий снял с себя сан служителя католической церкви.
— Эрго бибамус! — повторил он, сам себе удивляясь, ибо пьянственных слов его уста не произносили с юных лет.
— Выпьем! — согласились и поляки, прихотью судьбы заброшенные далеко от родного дома, недавние наемники гетмана Однокрыла, которым уже не хотелось воевать.
— Hex жие добры хлопак! — поднимая деревянный ковшик, произнес один из них.
— Живео, младич! — отозвались и сербы.
— Будь счастлив, мой хлопчик! — с добрым выражением на худом лице сказал Иван Покиван.
— Вот за этим, — задумчиво промолвил Романюк, — за этим я и спешил сюда: чтобы народы наши были вместе…
— Вместе! — поднял свой кубок еще один серб, Стоян Богосав, спасенный нынче от виселицы, и спросил у Романюка: — Когда ж будет твое послание, поп?
— Кому послание? — спросил Прудивус.
— Вот хожу и думаю, призывное послание сочиняю ко черкасам… к простому люду Украины.
— О чем послание?
— Чтоб держались Москвы, — отвечал Романюк и, встав, снова сказал — Эрго бибамус! — и мигом выпил огненную варенуху, потому как держать серебряный кубок не было сил, так он разогрелся от кипящей горилки, что полыхала синим огнем.
За ним выпили и все остальные.
Только Михайлик еще держал в руке свою чару, смотрел на слабый огонек — не без страха, ибо ему впервые в жизни приходилось пить, и товарищи, видимо, уразумели это, и даже приумолкли, понимая важность минуты.
А Прудивус тихонько сказал:
— Что ж ты?.. Пей!
Молодой коваль наконец выпил свою первую чарку, и желтый кошачий огонь очей шинкарочки Насти пронзил его душу, как золоченое острие косы, намалеванной над дверью шинка, и дух захватило от неумения пить, и все сочувственно подсовывали хлопцу еду, и снова все умолкло.
А Игнатий Романюк, вытащив из кармана лист бумаги, перешел к стойке, поближе к свечам, и что-то там порой записывал — не свое ли послание ко черкасам, о коем он только что говорил товарищам?
У нашего Михайлика еще гудели в голове шмели после первой чарки, когда Тимош Прудивус, встав из-за стола, низко поклонился молодому ковалю:
— К твоей милости, домине Михайлик.
— Аве! — поклонился и Покиван. — Челом!
Простодушный Михайлик смутился, стал еще более неловким, покраснел и вдруг рассердился то ли на себя, то ли на лицедеев, то ли на выпитую варенуху. И спросил басом:
— Что это вы?
Мелькнула мысль: не смеются ль над ним?
— Видели мы, — сказал Прудивус, — как люди провожали тебя с лицедейских подмостков.
— Даяния щедрые складывали, — добавил Покиван.
— На руках несли…
— Еще ни с кем из наших киевских спудеев не случалось такого дива.
— Эрго, мы просим, — торжественно закончил Прудивус. — Приставай к нам, к лицедеям!
— Я ж неграмотный.
— Ничего! — отвечал Иван Покиван.
— Научим, — добавил и Прудивус.
— Я ж не ладен для вашего мудреного дела.
— Видали!
— Должен я, коваль, помочь в одолении предателей, — почесывая затылок, пытался отвертеться Михайлик, хоть и нелегко было отказывать хорошим людям. — А может, и сам пойду маленько повоевать.
— А для войны — ты ладен? — ухмыльнувшись, спросил Тимош Прудивус.
— Кто знает… — неуверенно повел широченным плечом простодушный коваль.
31
— Кто знает! — повела плечиком и Явдоха, что внезапно возникла тут, как всегда появлялась возле своего сыночка в самую нужную минуту. — Кто знает! — повторила матинка. — Мы еще воевать не пробовали. Но собирались.
— Я сам, мамо, я сам! — рассердился Михайлик, и невзначай осушил еще одну чарку варенухи. — Я, мамо, сам!
— Почему же сам?! Вдвоем собирались, вместе и пойдем, — добродушно молвила она, хоть промеж них и слова еще не было сказано про то, чтоб идти на войну. — Собрались, видите!
— Я тоже собрался… оставить товарищей, — кивнул на Ивана-вертуна чем-то озабоченный Тимош Прудивус. — Выступаю в дальнюю дорогу.
— Куда это? — спросила паниматка.
— В святой Киев, — дернув себя за ус, ответил Тимош.
— Из Мирослава ж никак не выбраться! Долину окружили враги. Смерть стережет тебя за стенами города.
— Знаю.
— Что ж тебя туда гонит? В тот Киев? — спросил Михайлик. — Любимая?
— Нет у меня любимой. Я вдовец.
— Матинка? — спросила Явдоха.
— Мать похоронили здесь. В Мирославе.
— Куда ж тебя черти несут?
— В Академию.
— Тянет его черт к науке! — люто проворчал Пришейкобылехвост.
— И не остановит его никакая сила, — вздохнул и Иван Покиван.
— Война же!
— Мы — спудеи.
— И братчики — с тобой? — спросила Явдоха с явным сожалением — не любила она разлучаться с теми, к кому обратилась сердцем, а в те смутные времена разлук и встреч было никак не меньше, нежели теперь. — Двинетесь все вместе?
— Нет, — сердито отвечал Данило Пришейкобылехвост. — Мы остаемся здесь.
— Остаемся! Если ты, Михайлик, пристанешь к нам, — заключил Покивал.
— Нет, — сказал Михайлик. — Не пристану.
— Тогда в Киев идти придется и мне и ему.
— Вакации кончаются, — пробормотал Прудивус.
— Вот тебя черти по ночам и донимают! — снова заговорил Пришейкобылехвост. — А мы тоже… д-д-д-дол-жны… из-за т-т-тебя… лезть в самое пекло войны. Я д-д-даже не представляю, как мы сможем перейти на ту сторону, за линию осады. Не п-п-представляю!
— Что это ты стал заикаться? — усмехнулся Прудивус.
— После сегодняшнего представления… привык! — свирепо оборвал Пришейкобылехвост.
— Я, вишь, подумал: не подражаешь ли ты пану гетману?
— А что, разве?..
— Да говорят, пан Гордий Гордый начал заикаться, и все его калильщики и подлипалы тоже вдруг стали заиками.
— Тебе все шутки, а я и в-в-впрямь не могу говорить как следует. Тебе смешно? Да? А как погибнем, перебираясь на ту сторону, тебе тоже будет с-с-смешно?
— А вы со мной не ходите.
— Как же мы без тебя будем представлять? Кабы вот сей мужичина… — и Данило указал на Михайлика. — Кабы он согласился пристать к нам… так, может, как-нибудь и управились бы.
— Но… — вмешалась мама.
— Что — но?
— Мужичина к вам не пристанет.
— Стало быть, и мы двинемся вместе с тобой, — сказал Тимошу Покиван.
— «Двинемся, двинемся»! — передразнил его Пришейкобылехвост, цедя из кувшина уже остывшую варенуху, и сердито взглянул на Прудивуса, который своим возвращением в Киев портил товарищам все их лицецейские дела, и никакой Михайлик, конечно, не смог бы заменить известного в городе лицедея Прудивуса. И пан Данило Пришейкобылехвост брюзжал: — Черт те что! Как можно оставлять товарищей в трудную минуту! Какой свиньей надо быть… — И спросил Прудивуса:
— Неужто ты не мог собраться в Киев до того, как гетманцы обложили город?
— Значит, не мог… — отмахнулся Прудивус, не желая объяснять причину, заставившую его поскорее бежать из города… Брат Омельян подался в Москву, и отцу, старому Саливону, теперь еще горше было бы своего последнего сына встречать на базарных подмостках, потому-то Тимош (и колокол без сердца ничего не стоит! — как говорил отец), потому-то и решил бродячий лицедей без промедления вернуться в Киев, в Академию, хоть, верно, и не было теперь возможности переступить рубеж войны, после того как замкнулось вокруг Мирослава кольцо осады.