Литмир - Электронная Библиотека
ЛитМир: бестселлеры месяца
A
A

Когда Михайлик попытался открыть глаза, огненные круги еще вертелись, да Козак Мамай схватил хлопца за распахнутую сорочку и поставил на ноги, тут же могучим ударом сшиб наземь и, снова подняв, бил его, и тряс, и тормошил, и лупцевал без жалости, как мог бы управляться с таким здоровым парубком лишь родной отец, и все это вершил он столь напористо, поспешно, в такой тревоге, словно торопился, спасая жизнь, откачать утопленника, словно ловил последний вздох, чтоб не дать ему отлететь навеки, и снова колошматил новоиспеченного сотника, и только приговаривал тихонько, будто про себя:

— Ты просил подмоги у меня, сопляк?! Просил помочь тебе в любви? Так на ж тебе! Вот так! Вот так! — И, не передохнув, снова брался за нелегкую работу. — Вот тебе помощь! Вот тебе чары, поганец! Вот тебе совет! — И Козак даже крякнул, словно бы рубил дрова.

— Ой, тату! — наконец завопил пан сотник, сгоряча назвавши отцом бездомного и одинокого Мамая, бродягу бесприютного, и у Козака от крика того («ой, тату!») аж голова закружилась, и он, счастливый, еще усерднее взялся лупцевать балбеса Михайлика, ведь то был уже сын, хоть и названный, однако сын таки, сын! — и спасал мудрый батенько сыновнюю первую любовь, чистую любовь, что сейчас едва не потонула в предательском болоте похоти.

— Вот тебе, вот тебе, сучьего ты сына стервец сластолюбивый!

— Ой, тату, не буду!

— А чего ж ты не будешь, гуляка? — дубася, прислушивался меж тем Мамай.

— От матинки ночью тикать.

— А еще? Ну, пане гультяй?

— Горилки в час войны потреблять.

— А еще?..

— В гречку с чужими молодицами скакать.

— А еще?

Долгонько бы, верно, вот так тузил еще горемычного волокиту Мамай, когда бы не услыхал рядом тихий смешок Насти Певной.

— Чего хихикаешь? — спросил Козак у шинкарки.

— Радуюсь.

— Что хлопцу трепку задаю?

— Что ты наконец-то… что ты меня… при-рев-но-вал!

И шинкарочка счастливо засмеялась.

Схватив за руку очумевшего Михайлика, Козак Мамай хотел было выбежать из шинка.

Но шинкарочка твердо стала на пороге, и сотник выскочил на улицу один.

— Погоди-ка! — сказала Козаку Чужая Молодица.

— Чего тебе? — еще круче вздернув поднятую левую бровь, сердито спросил запорожец.

— Пора б уж нам, пожалуй… после стольких годов… — И Чужая Молодица многозначительно помолчала. — Пора бы нам с тобою наконец побеседовать!

— О чем? — сердито спросил Мамай.

— О моей к тебе… давней любви.

— Пустой разговор.

— Миновало-то годов двести…

— Пустой разговор!

36

Пан сотник, выскочив из шинка, опрометью кинулся было к речке, где стояла табором его сотня, но почуял такой жгучий голод после отцовского наставления и Настиной горилки, будто и не ел ничего в шинке, и хлопец поспешил ненадолго домой, чтоб заморить червяка и успокоить матусю, если та не спит, поджидая сына.

Добравшись наконец-то до дому, до кузни Иванища, Михайлик вслепую пошарил, чего бы поесть: ему не хотелось, такому вот пьянехонькому, будить матинку.

На теплом припечке нашел какие-то коржи.

Нащупал у окна мисочку, где померещилась ему сметана.

Михайлик макал корж в миску, где ничего, кроме лунного света до самых краев, ничего и не было.

Но казалось парубку: слаще сметаны никогда не едал. Ей-богу же, правда!

Ибо такое чувство его переполняло, точно избежал он смертельной опасности.

И все звенело в нем радостью юной жизни.

Ты слышишь, читатель? Ты слышишь?

Звенит.

ДА ЗВЕНИТ ПЕСНЯ ПЯТАЯ!

1

Да звенит, да звенит, как струна!

Как пчелы звенят над калиновым цветом.

Как слезка на веждах девичьих дрожит.

Как на степном ветру чертополох.

Как полотно в парусе.

Как мысли звенят…

Как душа твоя, мой читатель!

Пускай все звенит, и гудит, и трепещет, а мы с вами, иронический друг мой, мы с вами походим утречком ранним по всей Калиновой Долине, поглядим, как добрые люди, в тяготе войны солнце встречая, хлопочут вокруг всяких надобных и ненадобных дел.

2

У собора, на майдане, земля была посыпана желтым песочком, и люди трудились там, грустные, сурово и торжественно: мирославская громада снимала во храмах колокола.

Гончар Саливон, наводя порядок, бегал то вверх, то вниз по ступенькам, покрикивал, подгонял, указывал. А не то замирал на звоннице, над поручнями, на голубей всполошенных глянув, про сына Омелька вспомнив, поле битвы взором окинув издалека, — а там уже опять постреливали, порой сшибались воины в единоборстве, однако в схватке всем войском еще не рвались и скопом в бои не вступали.

Согласно ударив напоследок во все колокола, старый Саливон застыл подле подстаршего перечасного колокола, лишь год как отлитого — коштом гончарного цеха, изредка ударял кулаком, прощаясь, по холодной округлости, и колокол отвечал чуть слышным гудением, — его, припав к медной громадине, чуял гончар больше телом, чем ухом. Цехмистр молча смотрел, как хлопочут вокруг колокола мастеровые и босоногая челядь из его цеха, снаряжая в последний путь певучую душу города.

Когда перечасный сбросили, когда мелькнула в последний раз надпись на пояске «Коштом цеха гончарного», на глазах у старика заблестели слезы, и он уже был не в силах глядеть вниз на то, как, срывая привядшие зеленые ветки клечанья, колокол за колоколом падали один на другой, разбиваясь, испускали последний крик, как они разом немели, коснувшись земли.

Тут же суетился соборный протоиерей отец Варлаам Лобанивский и, дергая себя за космы, вопиял к богу и людям, возмущенный кощунством, призывал мирян к терпению, кротости, к непамятозлобию, то есть к прекращению войны против насильников.

Когда упал последний колокол Покровского собора, а поп Варлаам скрылся куда-то, Саливон, перекрестившись, забормотал про себя:

— Будут все-таки пушки… — и на прощанье ощупал разбитый колокол, где поперек надписи «В лето господне…» уже пробежала трещина, и утер непрошеную слезу, тайком, правда, — он таки боялся, что заявится Лукия и пресердито скажет: «Вот не люблю, когда плачут!» — и добавит: «Сколько раз говорила!», либо закричит на козаков: «Кто разбил бочонок с порохом? Вот уж не люблю!», а не то к трусу какому привяжется, иль налетит на лодыря, либо снова пристанет к отцу: «Шли бы, тату, домой, глина ведь сохнет, ядра лепили бы! Кто ж на войне слоняется без дела?», иль позовет обедать: «Идите, а то остынет. Вот уж не люблю!» И старый гончар по привычке почешет затылок и сам себе скажет: «Хоть и не родная дочка, а вся — в мать-покойницу, — да и вздохнет горестно: — Крепкая была женщина, царство ей небесное… Только дочки я еще пуще боюсь».

И старик, озираясь, чтоб не повстречаться с донечкой, заторопился домой, к сырой глине, к черепяным ядрам, для коих пороха в городе Мирославе пока еще не было.

3

Оставив девичью стражу под началом Ярины Подолянки, что уже опамятовалась малость после вчерашнего боя и чуть остыла от огневицы, Лукия поспешила с девчатами да ремесленной челядью на вышгород, к Ивану Иваненко, чтоб отправиться с ним на поиски сокровищ по древним степным курганам, где старый алхимик надеялся все же найти селитру, чтоб варить порох.

Ржавые лопаты лежали на плечах, в руках покачивались мотыги и заступы… Хотя Лукия и торопилась, ничто не могло уйти от ее хозяйского глаза: немало было везде беспорядку, и, сварливая, как все заматерелые девки, гончарова дочка сердилась на всех и на всё.

Везли навстречу с мельницы в пекарню мешки с мукой, и Лукия, увидев, как сеется мука на дорогу, задала, известно, возчикам добрую взбучку.

— Вот уж не люблю! — вопила неукротимая. — Война же на горбе, а вы разини…

— Чего это ты, девка, на моих подначальных верещишь? — спросил пан Пампушка, появляясь с лопатой, блестящей от свежей земли. — Орешь чего?

121
{"b":"248672","o":1}
ЛитМир: бестселлеры месяца