— Аннушка! — Ласково называл.
Наташа молчала сперва. Горе свое переживала. Не обращала внимания никакого на офицера, что рядом шел. Везут куда-то, на смерть ли, в темницу, все едино. Как представит себе, что с родителями стало, так аж в глазах темнеет. Отвернется от всех, уткнется лицом в сено пахучее, коим телега устлана, и лежит неподвижно. Но время все лечит. И боль уходит. Нет, не исчезает, а в глубины души спускается. На второй день прислушиваться стала. Почему зовут ее Анной? Догадалась, что грамотку ту с собой взяла, когда в храм созывали. Нашли видно. За Арсеньеву ее принимают. Да и пусть! Анна, так Анна.
— Аннушка — позвал опять офицер. Посмотрела на него:
— Молодой. Как Андрюша милый. Господи, где он-то, любимый мой. Знал бы, что со мной приключилось. — И не выдержала, разрыдалась. Билась головой, в сено зарывалась поглубже.
— Ну и поплачь, поплачь, милая — шептал офицер, плечи девичьи вздрагивающие поглаживая. — Слава Богу, отошла. А то все молчала окаменевшая. Поплачь. Легче станет.
И правда, легче стало. Вышло горе-то в слезах чистых. Боль осталась. Повернулась к офицеру. Всхлипывала еще.
— Кто вы? Откудова? — произнесла тихо.
— Из Карачева мы, — пояснил. — Рота драгунская гарнизонная. А я начальствую над ней. Петр зовут меня. Суздальцев, значит. Капитан я драгунский.
— Что ж со мной-то теперь будет? — то ли спросила, то ли просто сказала Наташа.
— О том и поговорить хотел. — зашептал Суздальцев к ней склонившись. Не услыхал бы кто.
— Приказ имею всех раскольников в Карачев, к воеводе Михееву доставить. А где они? Одна ты осталась. Михеев глуповат, все вины на них возложить решил.
— Какие вины-то? — вздохнула Наташа.
— Да все вешает. И разбои, и грабежи в округе.
— Чудно слышать это. Мы…, - запнулась, вспомнив кончину родителей. Слеза накатилась, губы задрожали, — мы тихо жили, — справилась с волнением, — не трогали никого, пахали, сеяли, молились Богу.
— Знаю. — сокрушенно помотал головой капитан, — токмо воеводе нашему не объяснишь. Ему подавай разбойников словленных. И все тут.
— Ну вот и везите меня. — усмехнулась горько Наташа. — Сойду за разбойника?
— Не хочу я! — отвернулся Суздальцев. Складка на лбу пролегла глубокая.
— Что так? — спросила безразлично.
— Да мила ты мне, девица! — повернулся к ней пылко, глянул сердечно. — Не могу я отдавать тебя в лапы воеводские. Схоронить хочу! Послушай, Аннушка, выдам я тебя за дочь дворянскую, обманом раскольниками в полон взятую. Мы-то тебя освободили. И бумага у тебя имеется. Вот — протянул ту самую, — в руке ты держала, когда вынес я тебя. Схоронил, чтоб не потерять-то.
Взяла ее Наташа.
— Грех это. По всему грех. И к родителям моим покойным, и миру всему, что с ними… — не договорила, перебил.
— Грех, во спасение души православной и праведной, то не грех. — зашептал горячо, дыханьем своим обжигая.
— И как же жить-то я буду? — посмотрела глазами своими синими пристально. Потонул в них Петр.
— У меня поживешь, Аннушка. Сестрой моей будешь. А коли не мерзок тебе покажусь, вдруг полюбить меня сможешь. А мне ты люба очень! — Смутился капитан. Отошел в сторону. — Подумай — крикнул.
Подумала Наташа.
— Человек-то он хороший. Видно сразу. Сердце у него доброе. Спасает меня, а сам видно рискует сильно. А что дело такое сполнял, так служба царская. Может и мой Андрюша спасет вот также душу нуждающуюся. Поживу у него, податься-то некуда. В Семеновку, к матушке Андрюшиной или к бабке Авдотье, нельзя. Признают сразу. Знать, судьба мне под личиной чужой жить. Господи, как Андрюшу-то мне сыскать. Жив ли, милый? — и отогнала мысль глупую. — Кыш! Жив, как Бог есть, жив.
И Суздальцеву:
— Согласна я. Спасибо за кров твой, добрый человек. Токмо, прошу, не неволь меня.
— Что ты, Аннушка! — растрогался Петр, — да я, да… эх. А ну, по коням, драгуны, — побежал к ним, — поторапливаемся.
Так и доложил Михееву. Мол, все угорели, удалось нам лишь дочь дворянскую освободить, что разбойники у себя силою удерживали.
— Силою? — сощурился подозрительно воевода. — А бумаги при ней были?
— И были и есть. Сам читал. Столбовая она, из Арсеньевых, Сергия дочь, Анной нареченная. — отвечал спокойно. Даже на иконы глянул, перекрестился для убедительности. — Бог простит!
— Ну-у-у — протянул воевода. — Тогда ладно. — успокоился. — А ныне где, та девица обретает?
— У меня в избе. — в глаза смотрел прямо. — Плоха она. Угорела сильна. Грудная жаба мучает. — придумал, верней вспомнил, лекарь их полковой говорил так, — Пусть оклемается.
— Арсеньевы… — задумался воевода. — Вроде б припоминаю таких. В столбцах видел. — добавил важно. — Ну да будем считать, капитан, шайкой одной менее стало. Так и отпишем в Брянск. Скажи своему писарю знатному, пущай кренделями расписными выводит. Покрасившее. Ступай, с Богом!
Ушел капитан, а воевода задумался, довольный:
— Эх, и повезло мне с Суздальцевым. Скольких воров уже изловил. Строптив, стервец, но надежен. Такой не подведет под монастырь. А с девкой… да шут с ней.
Так и поселилась Наташа у Суздальцева. Он в одной светелке, она в другой. В горнице коротали вечера зимние длинные. Наташа пряла потихоньку, а Петр сидел ей любовался.
— Не смущай ты меня — говорила иногда ему. Вздыхал Петр, поднимался, уходил. То драгун своих проведать, то просто воздуха морозного вздохнуть. После опять возвращался. И все повторялось. Так и жили. Как брат с сестрой. Завел раз Суздальцев речь, да оборвала его Наташа:
— Обещал ты! Другой люб мне, Петр. Его жду, не дождусь. Кабы ты был на его месте, нечто не верил бы мне? — взмолилась. Ничего не сказал Суздальцев, даже расспрашивать не стал. Понял все и так.
Раз выскочил в сени, на писаря своего налетел.
— Подслушиваешь? — за грудки схватил тщедушного Антипку.
— Ни в мыслях. — испугалась душа чернильная. — Случаем я здесь. Бумагу, пришел спросить, как справить правильно.
— Днем надобно спрашивать! — грозно ответил, отпустил писаря. — А не ночью без дела шляться. — добавил. — Вынюхивает, сволочь. — подумал. — Эх, воеводе сплавить его желательно, да грамотных боле нет в роте. Заменить некем. — И забыл.
По весне вновь разбойники объявились. Снова драгуны в сыск уходили. Рыскали по дорогам лесным. Неуловимы были воры. Как сквозь землю проваливались. Там помещицу одну разорили, людишек ее побили до смерти, саму замучили. Тут казака словили, повесили. В другом месте купца пограбили и жизни лишили. Страшные дела творили.
С ног сбились драгуны, копыта лошадиные стоптали. Все бестолку. Жаловался Суздальцев Наташе:
— Уж ума не приложу как словить-то супостатов, лиходеев этих!
Сами попались! Зверством своим так опостылили жителям, что прискакал ночью крестьянин:
— Сил нет, барин! — в ноги упал Суздальцеву, — всю деревню нашу пожгли, христьян побили, девок и баб бесчестили. Хуже басурман поганых. Пьют ныне!
— Далеко? — Петр легко в седло себя вбросил, будто и не было раны тяжелой.
— Верст пять будет, — торопливо пояснял крестьянин, за стремя хватаясь, — деревня наша Бабинка, была, — заплакал.
— Не реви! — приказал, — давай на конь, дорогу показывай. Эй, драгуны, — к роте повернулся уже в строю ожидавшей, — коней не жалеть. Пошли, и загрохотали копыта по бревнами, устилавшим улицу главную.
Рысью шли во тьму ночную. И торопить не надобно, сами все понимали, потому отставших не было. Злоба вела вперед. В деревню под утро ворвались, и искать не пришлось — одна изба целая осталась, все прочие дымились головешками развалившимися. В ней и спали воры. Спросонья, да спьяну, почти и не сопротивлялись. Пяток зарубили на месте, кто за сабли схватиться успел, остальных повязали. Один выделялся. Статью, бородой черной по уши заросший, ноздрями рваными, взглядом прожигал ненавидящим. А на морде «КАТ» выжжено.
— Вожак! — определил Суздальцев. Подъехал поближе.
— Не напирай! — зло отозвался каторжный, от коня отворачиваясь.