Либеральное, лишенное догматизма отношение к вере сохраняется и в наши дни. На буфете в доме моего дядюшки в Гуанчжоу статуэтка смеющегося Будды прекрасно уживается с изображениями трех жизнерадостных даосских божеств по имени Фу, Лу и Шоу. Они олицетворяют соответственно счастье, достаток и здоровье. Еще одно популярное в Китае буддийское божество – облаченная в белые одежды богиня милосердия Гуаньинь, обликом своим напоминающая Деву Марию.
Религиозный синкретизм такого рода чужероден для западной традиции. В своей знаковой статье 1993 года американский политолог Сэмюэль Хаттингтон предрекает «Столкновение цивилизаций», основываясь отчасти на логической несопоставимости религиозных убеждений. «Человек может быть по крови наполовину французом и наполовину арабом, он даже может иметь двойное гражданство, – пишет Хаттингтон, – [но] гораздо труднее быть наполовину католиком, а наполовину мусульманином». В европейско-американском сознании это утверждение, возможно, представляется самоочевидным. В Китае, как мы видим, это ни в коей мере не очевидно.
Нам сложно представить, что Китай мог абсорбировать эти столь различные религии, не испытав при этом опустошительных религиозных войн. Нам проще понять Китай, сделав акцент на одной лишь линии в китайском духовном наследии, чаще всего на конфуцианстве или даосизме, поэтому мы игнорируем другие конфессии или придаем им меньшее значение, чем они того заслуживают. Но не может ли тут существовать еще одна, менее уважительная причина?
Вечное оцепенение
Корни того, что мы видим в настоящем, следует искать в прошлом, а точнее – в старых оскорблениях. В середине XIX века Джон Стюарт Милль описывает китайцев как народ, неспособный к переменам. «Они застыли – и находятся в этом состоянии на протяжении тысячелетий, – заявляет он. – Они преуспели… в создании нации, все члены которой одинаковы, все в своих мыслях и поведении руководствуются одними и теми же правилами и принципами». Эту мысль подхватывает историк Леопольд фон Ранке, называя китайцев «народом вечного оцепенения». А немецкий поэт Иоганн Готфрид фон Гердер представляет Китай в образе «набальзамированной мумии, обернутой в шелк и расписанной иероглифами».
В подобных характеристиках недостатка никогда не было. Джоанна Уэлли-Коэн отмечает, что существует достаточное количество свидетельств, относящихся к концу XVIII века, ко времени, когда миссия Маккартни потерпела провал, что китайские правители вовсе не отворачивались от достижений Запада. Однако европейцы использовали резкий отказ Цяньлуна от переговоров в качестве однозначного доказательства китайского менталитета, характеризующегося «прочно укоренившейся ксенофобией и сопутствующим ей противостоянием прогрессу… В век прогресса отсюда напрашивался вывод, что китайцы – существа низшего порядка».
Предрассудки порождают жестокость. Культурное «высокомерие» китайцев превратилось в риторическую фигуру, использовавшуюся для публичного оправдания карательных экспедиций, целью которых было открытие Китая для опиумной торговли. В номере за 1841 год «Таймс» побуждает британских военных использовать средства устрашения для исправления присущих китайцам пороков. «Лишь тогда можно надеяться, что отступят столь глубоко укорененные высокомерие и самоуверенность, когда будут применены средства, граничащие с абсолютным террором», – громогласно заявляет газета.
Культурный застой считался достаточным оправданием для империализма. Популярные писатели вроде уже упомянутого нами Чарлза Диккенса помогали донести идею до широкой публики. Христиане в самом Китае были не столь кровожадны, но многие из них тем не менее соглашались с идеей в принципе. В конце 1850‑х, во время Второй опиумной войны, протестантское миссионерское лобби в Британии настаивало, что, несмотря на искреннее сожаление, вторжение необходимо. «Мы рыдаем над страданиями, ими [китайцами] переживаемыми, но мы не можем закрывать глаза на то, что лишь вооруженное вторжение извне может открыть путь Евангелию, – говорится в журнале. – Если гордыня ведет к разрушению, а дух высокомерия – к падению, то рано или поздно должно последовать неотвратимое наказание извне». Спустя сорок с лишним лет американские миссионеры проповедовали все с тех же позиций силы. «Реформирование Китая изнутри невозможно», – настаивает Артур Хендерсон Смит в 1894 году. «Христианская цивилизация», по терминологии Смита, должна быть установлена в стране европейцами.
Многое изменилось в наши дни. Отныне мы говорим о китайской древней культуре с восхищением, что так отлично от презрительного тона Викторианской эпохи. Теперь нам ближе традиция более давнего времени – характерное для французских философов благоговейное отношение к Китаю. Упоминая присущее китайской культуре чувство собственного достоинства, мы признаем, что стране есть чем гордиться, подразумевая ее экономическое возрождение. И тем не менее наше понимание Китая, и прежде всего викторианская идея о том, что китайцы считают себя выше остального человечества, по-прежнему не выдерживает критики, особенно в свете решительного пересмотра традиционной культуры внутри страны на протяжении последней сотни лет. Есть некая двусмысленность в утверждении, что китайской культуре присущи неподвижность и неизменность.
В последние годы в Китае стали появляться новые районы, построенные в стиле европейской архитектуры. В Шанхае есть так называемый Город на Темзе, моделью для которого послужила типичная английская деревня, есть и поселок в Гуандуне, скопированный с австрийской горной деревушки Хальштатт. Дома в этих заповедниках для миллионеров, довольно китчевые по своему стилю, конечно, не по карману большинству китайцев. Но характерно, что западные средства массовой информации высмеяли эти проекты, называя их неаутентичными; как выразилась «Вашингтон пост»: «Застройщики воздвигли эрзац европейско-американских поселков». Подобные высказывания невольно выдают подсознательную предубежденность. По всей видимости, аутентичными эти поселки можно было бы назвать, если бы в них жили европейцы или если бы их построили европейцы. Китайцы, живущие в таких зданиях, очевидно, претендуют на роль, им несвойственную, или же восстают против собственной культурной традиции. Мысль о том, что кому-нибудь из китайцев попросту хочется жить в доме георгианского стиля или в альпийском шале, кажется почти невероятной, несмотря на то что основатель республики Сунь Ятсен построил для себя дом в европейском стиле во французской концессии в Шанхае еще в 1920‑х. Мой прапрадед не считал себя в меньшей степени китайцем из-за того, что его вилла в Гуандуне напоминала образцы классической европейской архитектуры.
Сложившееся у нас представление о китайцах как о нации, зажатой в железных тисках древней истории и застывшей культурной традиции, содержит в себе горькую иронию. Нетрудно понять, почему сама компартия неустанно пропагандирует идею культурного единообразия Китая. Убеждая окружающий мир, что Китай представляет собой не совокупность территорий со своими проблемами, а является монокультурным государством, режим таким образом укрепляет собственную легитимность в глазах международного сообщества. Именно по этой причине, отказавшись от своей прежней антиконфуцианской политики, партия теперь раскручивает идею «гармонии». Режим прежде всего заинтересован в сохранении собственной монополии на власть, для него это намного важнее, чем чистота марксистской идеологии. Партия видит прямую выгоду в пропаганде культурного релятивизма, поэтому ее глашатаи в откровенно своекорыстной манере заявляют, что демократия и права человека являются для страны чужеродными концепциями и не могут привиться на китайской почве.
Понимают ли те из нас, кто с готовностью повторяет мантру о монолитности и статичности китайской культуры, что таким образом они невольно помогают коммунистическому режиму в укреплении позиций? Не принимая во внимание специфической самобытности культуры последователей Далай-ламы в Тибете или мусульман провинции Синьцзян на крайнем западе страны, мы невольно признаем право пекинских властей на принесение в жертву сепаратистских амбиций этих районов на алтарь национального единства Китая. А провозглашая культурную уникальность Китая, мы подписываемся под рассчитанной на дешевый эффект трескотней о неприемлемости для этой страны демократии.