Когда внесли Джека, несколько безмолвно игравших в домино, похожих на призраки людей в темных, широких, как плащи, халатах и в хлопчатых колпаках подняли головы, чтобы посмотреть на нового больного. Другие, гревшиеся у печки, посторонились, чтобы пропустить носилки. В этой большой палате был только один светлый угол — маленькое застекленное помещение, где сидела сестра-монахиня, а перед нею высился небольшой престол во имя пресвятой девы, красиво и со вкусом убранный: на кружевном покрове лежали искусственные цветы, в подсвечниках горели свечи белого воска, гипсовая мадонна простирала руки, и длинные развевающиеся рукава ее одеяния напоминали крылья. Монахиня подошла к Джеку и высоким, невыразительным голосом, звук которого приглушало монашеское покрывало на голове, переходившее в нагрудник, сказала:
— Ах, бедняжка, как он плохо выглядит!.. Надо его поскорей уложить… Вот только для него пока нет койки, но вон та, последняя, скоро освободится. Тот больной недолго протянет. А пока что мы для новичка носилки поставим.
Она называла носилками складную кровать. Санитар установил ее возле койки, которая должна была вскоре освободиться, — оттуда доносились глухие стоны, тяжелые вздохи, и от них становилось особенно жутко потому, что окружающие не обращали на это внимания. Лежавший там человек умирал. Но Джеку самому было так худо, он был так поглощен своими печальными думами, что даже не замечал зловещего соседства. Он с трудом расслышал, что Белизер прощается с ним и обещает непременно прийти на следующий день, потом до него долетел стук котелков и тарелок: больным раздавали суп, — а немного позднее он различил негромкие голоса возле своего ложа, — речь шла о каком-то «одиннадцатом-бис», который был опасно болен. Это его самого так именовали! Отныне он был уже не Джек, а больной «одиннадцать-бис» из палаты св. Иоанна Богоугодного. Сон все не приходил к Джеку, но страшная усталость сковала его будто оцепеневшее тело. И вдруг спокойный и ясный женский голос вырвал его из полузабытья:
— На молитву, господа!
Джек смутно различал возле престола темную женскую фигуру — монахиня в грубом шерстяном одеянии стояла на коленях. Она слегка нараспев, не останавливаясь и не переводя дыхания, привычно и быстро читала молитву — Джек тщетно пытался что-нибудь разобрать. И все же последние слова ясно донеслись до его ушей:
— Помоги, о господи, друзьям моим, и врагам, и заточенным в узилище, и путешествующим, и недужным, и умирающим…
Джек, наконец, забылся лихорадочным и тревожным сном, но и во сне он слышал предсмертные хрипы на соседней койке; перед ним мелькали узники, потрясавшие цепями, он видел путников, бредущих по дороге, которой не было конца.
…Он сам один из таких путников. Он бредет по дороге, похожей на дорогу, ведущую в Этьоль, только эта дорога гораздо длиннее, гораздо извилистее, и с каждым пройденным шагом она как будто становится еще длиннее. Сесиль и его мать идут впереди и не хотят ждать, пока он их догонит. Джек видит, как между деревьями то появляются, то исчезают их платья. Он бы догнал их, но ему мешают громадные машины, выстроившиеся вдоль придорожных канав. Страшные эти машины похожи на чудовищных драконов, из их разинутых пастей вырывается хриплое дыхание, вылетают дымные языки пламени, опаляя и ослепляя его. Приводимые в движение паром строгальные станки, огромные пилы подстерегают его, шатуны, крюки, поршни мелькают перед глазами, — они так грохочут, что кажется, будто бьют кузнечные молоты. Джек, дрожа от страха, все же решает проскользнуть между ними, но железные зубья хватают его, царапают и раздирают тело; его рабочая блуза разодрана в клочья, вместе с нею во многих местах содрана кожа у него на руках, поток расплавленного металла обжигает ему ноги, вокруг него со всех сторон бушует пламя, и вот ему уже кажется, будто адское пламя пылает у него в груди. Он отчаянно борется, стремясь вырваться на волю, он жаждет укрыться в Сенарском лесу, который тянется по обеим сторонам этой проклятой дороги… И вот он, наконец, под освежающей сенью густых ветвей, но только он вдруг опять стал ребенком. Ему всего десять лет. Он возвращается после одной из чудесных прогулок в обществе лесника, но там, за поворотом зеленой просеки, его подстерегает старуха Сале; она сидит на вязанке хвороста и сжимает в руке серп. Джек хочет убежать, но старуха бросается за ним, несется через весь лес, сумрачный, наполненный грозными шорохами. Джек бежит, бежит… Но старуха не отстает. Он слышит ее шаги за спиной, ее хриплое дыхание, слышит, как вязанка шуршит, задевая сетку кроличьего садка. И вот она его настигает, борется с ним, валит на землю, а потом всей своей тяжестью обрушивается ему на грудь и царапает ее колючим хворостом…
Джек просыпается. Он узнает большую палату, освещенную ночниками, видит ряды коек, слышит затрудненное дыхание, кашель, разрывающий тишину. Это уже не сон, и однако он по-прежнему чувствует, как что — то давит ему на грудь, что-то холодное, тяжелое, неподвижное и зловещее лежит поперек его тела. На его испуганный крик сбегаются санитары, торопливо освобождают Джека от ужасного груза, перекладывают этот груз на соседнюю койку, сдвигают занавески, и кольца на них тоскливо скрипят.
XI. ОНА НЕ ПРИДЕТ
— Ну и мастер же вы спать!.. Одиннадцатый-бис! Пора просыпаться!.. Обход!
Джек открывает глаза, и первое, что он видит, — это неподвижно свисающие до самой земли занавески, закрывающие соседнюю койку.
— Ну как, юноша? Нынче ночью вам, кажется, пришлось изрядно поволноваться?.. Этот бедняга в агонии свалился прямо на вас… Здорово испугались, а?.. Приподнимитесь, вас надо осмотреть… Ого, как мы ослабели!
Это говорит человек лет тридцати пяти — сорока, в бархатной шапочке, в большом белом фартуке, закрывающем грудь до подбородка; у него золотистая борода и умный, немного насмешливый взгляд.
Он выслушивает больного, задает ему вопрос за вопросом:
— Кто вы по профессии?
— Рабочий-механик.
— Пьете?
— Раньше пил… Теперь не пью.
Затянувшееся молчание.
— Тяжелая же у вас, верно, была жизнь, друг мой.
Врач ничего больше не говорит, чтобы не напугать больного, но Джек уловил на его лице то же горестное удивление, тот же сочувственный интерес, с каким накануне на него смотрели в приемном покое, на площади перед Собором богоматери. Кровать окружают интерны. Заведующий отделением объясняет симптомы, отмеченные им у больного. Как видно, это необыкновенные, угрожающие симптомы. Практиканты подходят по очереди и убеждаются в правоте старшего врача. Джек подставляет спину всем этим внимательным ушам. Наконец, услышав слова: «Вдох, выдох, свистящие хрипы, потрескивание в верхушках и в нижней части легких, скоротечная чахотка», — он понимает, что состояние у него очень тяжелое. Он, правда, в таком тяжелом состоянии, что после того, как врач кончает диктовать рецепт интерну, сестра-монахиня подходит к постели больного и мягко, осторожно спрашивает, есть ли у него в Париже близкие, не хочет ли он кого-либо уведомить, ждет ли он кого-нибудь к себе — ведь нынче воскресенье. Близкие? Постойте! Да вот они, мужчина и женщина, переминаются с ноги на ногу около кровати, не решаясь приблизиться; у них простые, добрые лица, они улыбаются больному. Кроме них, у него нет больше ни родственников, ни друзей. Только они ни разу в жизни не причинили ему зла.
— Ну как? Как ваше здоровье?.. Получше? — спрашивает Белизер, которому уже сказали, что его товарищ умирает.
У шляпника к горлу подступают слезы, но он изо всех сил старается казаться веселым.
Г-жа Белизер кладет на полочку около Джека два великолепных апельсина. Потом, сообщив ему новости о своем большеголовом ребенке, она усаживается в узком проходе между койками вместе с мужем, который молчит, словно воды в рот набрал. Джек тоже не говорит ни слова. Его широко раскрытые глаза неподвижно уставились в пространство. О чем он думает? Но об этом могла бы догадаться разве только мать.