Для Джека такого рода предположения были особенно оскорбительны, и он, ничего не говоря о них матери, просил ее не приезжать к заводским воротам, сославшись на то, что существующие правила запрещают в часы работы отлучаться из цеха. С этого времени они стали видеться совсем редко — в парках и главным образом в церквах. Подобно всем женщинам такого сорта, Шарлотта с возрастом становилась ханжой — отчасти из-за не находившей себе выхода сентиментальности, отчасти из пристрастия к торжественным церемониям, а также потому, что этой хорошенькой женщине хотелось покрасоваться напоследок, и она картинно опускалась на колени на скамеечку для молящихся неподалеку от алтаря в дни, когда священник произносил проповедь. Во время этих нечастых и коротких свиданий Шарлотта по обыкновению без умолку болтала, но вид у нее был печальный и усталый. Однако она все время твердила, что живется ей очень спокойно, что она очень счастлива и не сомневается в блестящей литературной карьере, которая в самом ближайшем будущем ожидает д'Аржантона. Но в один прекрасный день, когда они, побеседовав, выходили из церкви Пантеона, она с легким смущением сказала сыну:
— Джек, не можешь ли ты… Вообрази, сама не знаю, как это получилось, но только у меня не хватает денег, чтобы дотянуть до конца месяца. А попросить у него я не решаюсь, дела его так плохи! В довершение всего он хворает, бедняжка. Не дашь ли ты мне взаймы на несколько дней…
Он не дал ей договорить. Покраснев, он быстро сунул в руку матери получку, которую ему как раз перед этим свиданием выдали. И теперь, при дневном свете, на улице, он разглядел то, чего не видел в полутьме храма, — следы отчаяния на улыбающемся лице матери, ее бледные щеки с красными прожилками, которые красноречиво говорили, что свежесть уходит, будто ее смывают ручьи слез. Он почувствовал к ней бесконечную жалость.
— Знаешь, мама, если тебе плохо… Ведь я тут… Приходи ко мне… Я был бы так горд, так счастлив, если бы ты жила со мной!
Она затрепетала.
— Нет, нет, это немыслимо, — чуть слышно сказала она. — У него сейчас столько неприятностей! Это было бы некрасиво.
И она поспешила уйти, словно боялась, что не устоит против соблазна.
V. ДЖЕК ЖИВЕТ СВОИМ ДОМОМ
Летнее утро, Менильмонтан, скромное жилище на улице Пануайо. Белизер и его компаньон уже поднялись, хотя день еще только занимается. Один, припадая на ногу, ходит взад и вперед, стараясь поменьше шуметь, прибирает, подметает пол, чистит башмаки: диву даешься, видя, как этот косолапый увалень ловко и умело справляется со своими делами, как старается он не потревожить славного своего компаньона, который устроился у открытого окна. Перед глазами Джека утреннее июньское небо, светло-синее, в пятнах пепельно-розовых облаков; громадный двор предместья прорезает его множеством своих труб. Когда Джек отрывает глаза от книги, он видит прямо перед собой цинковую крышу большого металлургического завода. Вскоре, когда солнце поднимется выше, эта крыша преобразится в страшное зеркало — со слепящим блеском оно станет отражать лучи. Но сейчас зарождающийся свет пробегает по крыше смутными и нежными отблесками и высокая труба, возвышающаяся среди заводских зданий, укрепленная длинными тросами, которые тянутся к соседним крышам, похожа на мачту корабля, плывущего по тяжелым светящимся волнам. Внизу, в курятниках, которые торговцы предместья устраивают под навесом или в конце сада, кричат петухи. До пяти часов утра других звуков не слышно. Внезапно доносится крик:
— Госпожа Жакоб, госпожа Матье, хлеб нужен?
Это соседка Джека уже начала разносить хлеб. Ее фартук наполнен свежими, душистыми хлебами разной величины; она ходит по коридорам, по лестницам и возле дверей, где висят кувшины для молока, оставляет хлеб, окликая по именам своих постоянных покупательниц, которым она заменяет будильник, так как поднимается раньше всех в предместье.
— Хлеб! Кому хлеба?
Это голос самой жизни, красноречивый и неодолимый призыв. Вот она, отрада наступившего дня, хлеб, который зарабатывают с таким трудом, хлеб, который приносит радость в дома, оживляет трапезу. Он нужен всем: его кладут в сумку отца и в корзиночку ребенка, идущего в школу, он необходим для утреннего кофе и для вечернего супа.
— Хлеб! Кому хлеба?
Дверные косяки поскрипывают под длинным ножом разносчицы. Еще одна зарубка, еще один долг, за которым — запроданные часы работы. Ну что ж! Все равно ни одна минута за весь день не сравнится с этой. Ведь когда человек просыпается, в нем просыпается и зверский аппетит, рот раскрывается вместе с глазами. Вот почему в ответ на призыв г-жи Вебер, которая, обегая все этажи, сначала поднимается, потом опускается, пробуждается весь дом. Хлопают двери, на лестницах возникает радостная суматоха, ребятишки с восторженным визгом устремляются к себе в квартиры, неся в руках круглые караваи, чуть ли не больше их самих, они прижимают хлеб к груди, как Гарпагон свою шкатулку: именно так несут хлеб бедняки, выходя из булочной, и это наглядно объясняет, что значит для них хлеб!
Теперь уже все на ногах. Прямо против Джека, по ту сторону завода, распахиваются окна, много окон, во всех тех квартирах, где до глубокой ночи горит свет, и в этот утренний час он видит всю сокровенную жизнь бедного трудового люда. Возле одного окошка усаживается печальная женщина, она крутит ручку швейной машины, а дочка помогает ей: подает куски материи. В другое окно видно, как девушка, уже совсем причесанная, должно быть, продавщица из магазина, наклонившись, отрезает ломоть хлеба для убогого своего завтрака: она боится накрошить на пол — она подмела комнату еще на заре. Дальше оконная рама мансарды, поблескивает маленькое зеркальце, висящее на стене. Как только солнце поднимется, это окно задернут большой красной занавеской, а то будут слепить лучи, отражающиеся от цинковой крыши. Все эти окна бедняков выходят на ту сторону громадного здания, где извиваются многоярусные галереи, куда сбегают сточные воды, где в стенах змеятся трещины и дымоходы. Здесь все закопчено, все уродливо. Но Джек не обращает на это внимания. Его трогает одно: каждое утро, когда с улицы еще не доносится шум, он слышит голос старушки; одним и тем же тоном она произносит одну и ту же фразу, которая бередит душу, как стон: «Хорошо тем, кто в такую благодатную погоду живет в деревне!» Кому она это говорит, бедняжка? Никому и всем, самой себе или, быть может, кенару, чью украшенную свежей зеленью клетку она подвешивает к ставне окна. А может быть, она обращается к цветочным горшкам, выстроившимся на ее подоконнике? Джек разделяет ее мнение, он охотно присоединился бы к ее горестной жалобе, ибо первая его мысль, переполняющая его мужеством и нежностью, неизменно устремляется к спокойной деревенской улочке, к небольшой зеленой двери, где на дощечке выведено: «Звонок к врачу»… И вот, пока он мечтал, отвлекшись на минуту от своих усердных занятий, в коридоре послышался шелест шелкового платья, и в замочной скважине заскрипел ключ.
— Направо! — крикнул Белизер, приготовлявший кофе.
Ключ поворачивается влево.
— Да направо же!
Но ключ упрямо поворачивается влево. Белизер не выдерживает и спешит к дверям с кофейником в руке. В комнату врывается Шарлотта. Шляпник, оторопев при виде этого вихря воланов, перьев и кружев, отвешивает почтительные поклоны, качается на своих кривых ногах, топчется на месте, как одержимый, а мать Джека, не узнав лохматого, непричесанного человека, который вертится перед ней, просит прощения и отступает к порогу.
— Простите, сударь!.. Я ошиблась дверью.
При звуке ее голоса Джек поднимает голову и устремляется к ней:
— Нет, нет, мама! Ты не ошиблась.
— Ах, Джек, мой милый Джек!
Она кидается сыну на шею, прячет лицо на его груди.
— Спаси меня, защити меня, Джек!.. Этот человек, этот негодяй, которому я все отдала, для которого всем пожертвовала — и своей жизнью и жизнью своего ребенка, — он прибил меня, да, он только что ударил меня!.. Нынче утром он вернулся домой после того, как где-то пропадал две ночи, и я, понятно, упрекнула его. Думаю, что у меня есть на это право… И тогда этот негодяй пришел в ярость и поднял руку на меня, на меня, на ме…