— Ну, встречаются святые, начисто лишенные брезгливости, — заметил Дюрталь, — прочитайте хотя бы житие святой Марии-Маргариты. — Чтобы умерщвлять свою плоть, она лизала испражнения одной больной и высасывала нарыв с пальца ноги какого-то калеки.
— Да, я знаю, но, должен сказать, все это меня нисколько не умиляет, наоборот, внушает отвращение.
— Мне больше нравится святой мученик Лука, — сказала мадам Шантелув. — Его тело было таким прозрачным, что он видел нечистоты, в которых погрязло его сердце. С нашей точки зрения, у него не было повода так уж сокрушаться.
Некоторое время все молчали. Потом она добавила:
— По правде говоря, я не люблю монастыри из-за этой нечистоплотности, а средние века вообще внушают мне ужас по этой же причине!
— Извините, дорогая, — возразил ее муж, — но вы сильно ошибаетесь. В средние века все посещали, и довольно усердно, бани, так что с гигиеной дела обстояли не так уж плохо. В Париже, например, было множество бань, и служители обходили кварталы, оповещая жителей, что вода нагрелась. Во Франции грязь расплодилась в эпоху Возрождения. Подумать только, восхитительная королева Марго вымачивала в духах свое тело, прокопченное, черное, словно днище печи. А Генрих IV, который хвастался тем, что от его ног воняет и что карманы его жилета прохудились!
— Друг мой, умоляю, избавьте нас от подробностей, — попросила мадам Шантелув.
Дюрталь наблюдал за Шантелувом. Маленького роста, кругленький, он заметно поправился и уже с трудом сводил руки на животе. У него были красные щеки, длинные напомаженные волосы сзади завиты локонами. Клочки розовой ваты торчали из ушей, он был тщательно выбрит и походил на нотариуса, добродушного и набожного. Но живой, лукавый взгляд разрушили этот слащавый образ весельчака. В нем сквозила железная воля интригана, человека себе на уме, способного, источая мед, совершать подлости.
«Его, наверное, так и подмывает выставить меня за дверь, — подумал Дюрталь. — Не может быть, чтобы он не знал о происках своей жены!»
Но даже если Шантелув и мечтал поскорее избавиться от присутствия Дюрталя, он ничем себя не выдавал. Скрестив ноги, сложив руки на животе так, как это делают обычно священники, он с самым заинтересованным видом принялся расспрашивать Дюрталя о его изысканиях.
Наклонившись немного вперед, он внимательно слушал Дюрталя, которому казалось, что он очутился вдруг на подмостках сцены, затем заметил:
— Да, я знаком с этим материалом. Когда-то я держал в руках неплохую книгу о Жиле де Рэ, кажется, аббата Боссара…
— Это самое полное и самое достоверное жизнеописание маршала.
— Однако, — продолжил Шантелув, — одного я так и не понял. Почему Жиля де Рэ прозвали Синей Бородой, я не вижу ничего, что в его жизни напоминало бы сказку старого Перро.
— На самом деле Синей Бородой был не Жиль де Рэ, а бретонский король по имени Комор. Его дворец, выстроенный в VI веке, частично сохранился. Он располагался вблизи карноэтских лесов. По преданию, этот король попросил у Гверока, графа де Ванн, руки его дочери Трифины. Гверок отказал ему, так как до него дошли слухи, что этот король, недавно овдовевший, убивал своих жен. Но святой Жильдас пообещал ему, что его дочь вернется к нему живой и здоровой, и тот решился расстаться с наследницей. Отпраздновали свадьбу, а через несколько месяцев Трифине стало известно, что Комор убивает своих жен, как только те забеременеют. И так как она уже ждала ребенка, ей ничего не оставалось, как бежать. Но муж отыскал ее и отрубил ей голову. Безутешный отец призвал святого Жильдаса и напомнил ему об обещании, и тот воскресил Трифину.
Как видите, эта легенда куда ближе к старинной сказке, обработанной Перро, чем история Жиля де Рэ. Но когда и при каких обстоятельствах прозвище Синяя Борода перекочевало от короля Комора к маршалу, я не знаю. Эта тайна погребена во мраке веков.
— Но с этим вашим Жилем де Рэ вы, должно быть, с головой ушли в сатанизм? — после некоторого молчания спросил Шантелув.
— Да, но я занят давно забытым прошлым. Куда заманчивее было бы описать современный сатанизм!
— Наверное, — добродушно кивнул Шантелув.
— Я наслышан об удивительных вещах, — продолжал Дюрталь, не сводя глаз с Шантелува, — о священниках-отступниках, например, о каком-то канонике, устраивающем шабаши вполне в духе средневековья…
Шантелув хранил прежнюю невозмутимость. Вытянув ноги и подняв глаза к потолку, он произнес:
— Случается, что паршивые овцы отбиваются от стада, но это происходит так редко, что не стоит и говорить об этом.
И, уклонившись от продолжения этого разговора, он пустился в рассуждения о Фронде и стал излагать основные положения недавно прочитанной им книги на эту тему.
Дюрталь понял, что Шантелув избегает говорить о своих связях с каноником Докром. Ему стало неловко, и он молча слушал Шантелува.
— Друг мой, — обратилась к мужу мадам Шантелув, — а ваша лампа… она коптит. Несмотря на закрытую дверь, я чувствую запах гари.
Она его отсылала! Едва заметно усмехнувшись, Шантелув поднялся, извинился перед Дюрталем за то, что ему пора возвращаться к письменному столу, пожал ему руку, попенял на то, что тот стал таким редким гостем, поплотнее запахнул на животе полы халата и удалился.
Она взглядом проследила за ним, затем в свою очередь встала с места, подошла к двери, убедилась, что та плотно закрыта, и, остановившись перед Дюрталем, который прислонился к камину, молча взяла его голову в свои руки и поцеловала в губы.
Он застонал.
Серебристые искорки засверкали в ее безжизненных, подернутых дымкой глазах. Он обнял ее, податливую и настороженную. Вздохнув, она высвободилась из его рук, и он в замешательстве забился в дальний угол и сел, судорожно сжимая кулаки.
Они заговорили о пустяках. Мадам Шантелув похвасталась преданностью своей горничной, готовой по ее приказу броситься в огонь. Дюрталь выказал свое удивление и восхищение.
Внезапно она поднесла руку ко лбу.
— А! — проговорила она, — одна мысль о том, что он рядом, заставляет меня страдать! Нет, боюсь, меня замучают угрызения совести. Я понимаю, что то, что я говорю сейчас, глупо, но, если бы он был другим человеком, проводил время в светских салонах, ухаживал бы за женщинами… все было бы иначе.
Ее лицемерные жалобы наскучили ему. Окончательно успокоившись, он приблизился к ней и сказал:
— Грех — он и есть грех. Что меняется от того, пустимся ли мы в плавание или останемся на берегу? К чему эти разговоры об угрызениях совести?
— Да, конечно, то же самое, только в более резкой форме, говорит мой духовник. Но все равно есть некоторая разница…
Дюрталь рассмеялся, подумав, что угрызения совести — отменное средство для возбуждения аппетита пресыщенных страстями натур, и пошутил:
— Если бы я был духовником и вдобавок был казуистом, то занялся бы изобретением новых грехов. Но на своем месте я готов удовлетвориться тем, который мне удалось отыскать, не прилагая особых усилий.
— Да? — Она заразилась его смехом. — А я могла бы совершить этот грех?
Он взглянул на нее. В ней промелькнуло что-то от ребенка, которому посулили лакомство.
— Только вы и можете ответить на этот вопрос. Впрочем, этот грех не так уж и нов, он лежит в хорошо известной области Сладострастия. Но со времен язычества его успели позабыть, во всяком случае он остается в тени.
Она поглубже уселась в кресло и внимательно посмотрела на него.
— Не томите меня, — взмолилась она, — все вокруг да около, объясните, в чем состоит этот грех.
— Это не так-то просто сделать. Ну да ладно, попробую. В области Сладострастия хорошо известен обычный плотский грех, кроме того, существуют различные извращения, граничащие с сатанизмом. Так вот, к этому следует прибавить то, что я назвал бы пигмалионизмом, в котором есть что-то от нарциссизма, онанизма и инцеста.
Представьте себе художника, который влюбляется в свое детище, в плод своих творческих усилий, в Иродиаду, или Юдифь, или прекрасную Елену, или в Жанну дʼАрк, словом, в тот образ, который вдохновил его на труд. Он все время думает о ней, и она начинает приходить к нему во сне. Так вот, такой род любви хуже обычного инцеста. В этом случае отец виновен лишь наполовину, так как его дочь рождена не только от него, но также и от плоти матери. Рассуждая логически, следует признать, что при инцесте соблазнитель отчасти имеет дело с чужеродной натурой, так что этот акт почти естествен и законен. При пигмалионизме же отец овладевает дочерью, которую он сам выносил в своей душе, которая принадлежит только ему и больше никому, в которой течет только его кровь. Вот это действительно грех. В нем есть что-то и от святотатства, так как речь идет о бесплотных, нереальных существах, подаренных миру талантом, почти небесных созданиях, приобретающих благодаря гению художника бессмертие!