Литмир - Электронная Библиотека

– Так что ж, сейчас нам с нею, может, сделать?

– Да уж молчи теперь, производитель! Сперва вот землю под ногами снова ощути. Крышку держи обеими руками, чтоб не сорвало.

И все, приехали, движок их старый выдюжил – свернули, затряслись каждой железной отрывающейся частью по колдобинам вдоль мертвого бетонного забора, поверх которого просматривались горы рыжих от ржавчины поломанных и искореженных костей могутовского монстра; у крытых выцветшей голубенькой краской ворот образовалась медленная очередь из ощетинившихся связками заржавленного профиля и разбитых рекордами грузоподъемности «москвичонков», «ижей», «жигулят» (ископаемых, жалких, пестрящих, как политическая карта мира, пятнами шпатлевки), незаглушенных «муравьев», «планет», «юпитеров» с колясками… Под ленивым приглядом двух охранницких туш в камуфляжных бушлатах встали в хвост вереницы вот этой ползучей, продвигаются по сантиметрам навстречу позору и легковесному комку бумажных денег, не греющих тяжелую, как слиток, широкую разбитую рабочую ладонь. Пустырь им открывается, заставленный египетскими пирамидами промышленного лома, два бульдозера тут же, маневровый «Ивановец»-кран, заползли и бегом разгружаться: вторчермет весь налево, медь и никель направо, все в молчании делают, добавляя еще сантиметры, килограммы вот к этим могильным курганам… и какой-то нажим вдруг на затылок Валеркин: припекает сильней и сильней – что такое? Обернулся – то самое! У соседней машины старьевщики, четверо, на него неотрывно глядят. Кто такие? Чего он им, а? И все четверо разом к нему, и еще двое к ним от весов, обступили:

– Этот, это, он самый, амбал. – Тяжелее все и тяжелее на Валерку глазами надавливают. – Что, паскуда, не ждал?! Не признаешь никак?! Как Кирюхе скворечник раскокал вчера?! Только так ломал наших, злее всех за Чугуева, гнида!

– Пересеклись пути-дорожки, прихвостень чугуевский! Все, бугай, мы сейчас тебя будем месить!

Ну конечно, месить – прямо счас… ему что – ничего под буравящим натиском этим: отродясь не дрожал, в животе не прихватывало перед кем бы то ни было, будь хоть трое, хоть пятеро, но ведь он обещал же, Валерка, заложился не лезть ни в какую зарубу – перед батей, перед Натахой поклялся… вот ведь жизнь: и не хочешь, а дерись, отвечай, никуда от войны ему этой не деться, и взмолился аж даже, на себя не похожий:

– Это самое, ребят… мож, не надо. Ну вот было и было, забыли, проехали. Еще больше ведь дров вот сейчас наломаем!

– Как ломал нас, забыл?! – И ногой его в ляжку, за ворот, наскочили втроем, навалились, на капот опрокинули скопом, безрукого, – не пускает он руки в простые движения, еле-еле себя пересиливая и смиряя вот в этих тисках: не вломить, не рвануться всей мочью в ответную!

– Э, вы что там такое? – обернулся отец. – Э, пусти его, вы!.. вы чего, мужики?!

– Уйди, отец, пока не схлопотал! – Самый рьяный из всех отмахнулся – летит уже наземь, отцовской рукой за шкирмо, как кутенок, сграбастанный.

И споткнулись все, обмерли в непонимании, почему это он, их дружок, не встает, не встает прямо сразу… и уже на отцовский кулак все таращатся, взглядом пристыв, – руку каменотеса, вальцовщика, огородника, молотобойца, на штырек металлический, что зажат в кулаке этом черном и гнется под нажимом большого заскорузлого пальца в скобу.

– Да ты чего, мужик?! Да наше это дело!

– А вот того! Рядком не ляжете, но одного уж точно положу! – с клыкастым оскалом, звериным упором, отец их глазами, отпрянувших, рвет. – Что ж мне в сторонке, когда на сына впятером?! Когда вот так рабочие рабочего? Свои своего! Совсем с нарезки сбились, сопляки?! Так я сейчас резьбу вам прогоню! Он, может, и дурак пробитый, но он мой! Ну так чего, забыли, разбежались? Или друг дружке котелки расколошматим? Так чтоб на пару меньше рабочих человек на свете стало и на пару вот клоунов больше? Прибьете идиота, а мучиться-то будете как из-за человека!

И расступаются, глаза у всех куда-то подевались: нет сил поднять и прямо поглядеть ни на отца, ни друг на дружку даже… И на пути уже обратном, с пустым прицепом тряским на хвосте, Валерка не выдерживает, фыркает:

– Слышь, бать, а я уж и не вспомню, когда ты за меня в последний раз вот так впрягался – было ли такое.

– Поржать бы лишь, негодник. Лежал бы сейчас сломанный, и я с тобою рядом – вот смешно!

– Да мы б их, бать, с тобой там в штабель уложили! Слышь, бать, признать хочу: напрасно я тебя списал в утиль так рано. Смотрю – а ты еще любого на ручонках пережмешь. Теперь таких не делают! Вот мне б таким, как ты, в твои-то годы.

– Ты доживи до них, дурилка, до моих! С умом своим, скворечником дырявым… Ведь чуть же не убил, – сознался, как из-под земли.

– Кого, бать, кого?

– Кого сейчас вот от тебя оттаскивал и бросил, этого сейчас! Замкнуло все в башке, собою больше не командую. Уж если я такой, это какой тогда быть должен ты? Это ж вообще тогда не управляемый.

– Так ведь за кровь родную, батя, если так-то! Наверно, правильно, считаю, правомочно.

– Не лезь, Валерка, больше никуда! – с каким-то хнычущим бессилием попросил, и затрясло его, и с мукой выпускал – из-под плиты Валеркиной природы: – Как хочешь, понял?! Хоть руки «Моментом» по швам, но не лезь!

– Так я чего… я даже пальцем вон сейчас. Ну ты же видел: вытерпел, не стукнул. Значит, могу, могу себя держать. Давай за это, бать… – И на стекляшку придорожную кивает – вон она выплыла манком для всех закончивших тяжелую работу и надорвавшихся в бесплодии тягловых усилий, стоит вот тут с начала перестройки и ржавчины на всем могутовском железном, одна дорога в город, одна – не миновать.

Отец только по праздникам большим рюмашку пропускает – не знает этой радости угарной скоротечной, такой вот организм, не принимает, но червячка сейчас согласен заморить, от драки этой вот, задушенной в зачатке, отойти. Зашли, знакомым покивали. Графинчик у Томки со стойки забрали, тарелки с горящим борщом – мясцо вон на желтых костях, кольца жира.

– Ну, бать, давай, – костяшками сведенными ткнул в отцовы фаланги, опрокинули оба по капле, над тарелками молча склонились, заработали ложками, жвалами.

Исподлобья глазами стекляшку обводит – кирпично-обожженные знакомые все лица, угрюмо-терпеливые, жующие, распаленные. Жует – и поперхнулся, ложку даже выронил, расшибшись ровным взглядом о лицо сидящего в углу – лоб и скулы того, с кем когда-то на соседних горшках заседал и захлебывался смехом на всесильных руках изначальной молодой общей мамы; то лицо, первых дней, мягко-круглое личико, брызнуть готовое без утешной обидой, ревом, водой, проступило сквозь это намученное ежедневной бессонницей, страхами, затвердевшее в штурмах, осадах, акционерных подкопах кротовьих… Сашка, брат, там в углу! Невозможно живой, настоящий, непонятно, вообще какой силой занесенный сюда, в их босяцкий шалман придорожный, – с длинным кем-то, не видным в лицо, сепаратно о чем-то шушукается и не видит Валерку, не чует наведенного братского взгляда совсем, так его сейчас длинный собеседник магнитит, обращенный к Валерке пиджачной спиной.

– Ты что это, Валерка? Не в то горло? – Отец мосол обсосанный бросает.

– Ты глянь, бать, только глянь, – выпихивает еле из гортани. – Вот кто? Узнаешь?

И батя уже, обернувшись, на сына выпучивается – другого, второго, который от яблони очень… ушел вертикально во власть навсегда, на спутник сорвавшийся околоземный:

– Сашок! С Углановым Сашка, они! Чего они тут это, а?

С Углановым, точно – жираф же, жердина! Враги, выпить мозг друг у дружки готовые! С машерочкой шерочка! Нажала на темя Валерке последняя правда, и с режущей, вспоровшей ясностью увидел он сошедшееся все: рабочую несметь, кипящую перловку у заводоуправления, себя – стальным зерном, с такими же, как сам, спеченным и расплавленным в клокочущую лаву, ничтожного, затерянного, верящего, что сам определяет сужденное заводу и себе, и махачи ночные по цехам, и речи, поджигающие искры, гремучие заклятия вот этих вот двоих – зависших над схлестнувшимися лавами расходно-передельных сталеваров на сберегающей от брызг и щепок высоте. Из живота плеснуло чем-то в голову – уже и сам не знает, что такое захлестало и сквозь него качается насосами, чего теперь от них он хочет, даже не сам он, а еще вот кто-то в нем, Валерке, поселившийся, – сама собой пасть в крике раздирается:

25
{"b":"248132","o":1}