Это совсем не то же, что в непросвещенное Ивана Васильевича Грозного время. Когда Ивана Михайловича Висковатого, агента крымско-турецко-польско-литовского, привязали к столбу, и свита царя подходила поодиночке, и каждый отрезал от агента кусок, а особист Иван Реутов переусердствовал в этом благородном деле, и агент, как на грех, умер, и тем самым царь и его свита не получили полного удовлетворения, тогда, в технически бедное время, обвинение Реутова, что он способствовал сокращению мучений Ивана Михайловича, было не столь убедительно, как в нашем случае. Что же касается неудачливого в своем усердии Реутова, то ему несказанно повезло – он умер от чумы и поэтому недоразвлек царя-батюшку.
Может быть, конечно, Иван Васильевич и не был бы так придирчив к человеку покладистому, нестроптивому, послушному, мирному, но этот самый Иван Михайлович смел на честные, справедливые, гуманные, монаршьи (а всякая власть от Бога), бескорыстные, соболезнующие, сострадающие слова, обвиняющие его в работе на крымско-турецко… – но прочая, прочая… – разведки – не только не покаяться, а даже – какой ужас, какое бесстыдство! – в присутствии царских холуев воскликнуть: «Раз ты жаждешь моей крови, пролей ее, хотя и невинную, ешь и пей до насыщения». И тем самым спровоцировать саму священную монаршью власть. Другое дело Тухачевский, тот, помня такие последствия неразумности министерской, воскликнул, поставленный к стенке: «Да здравствует Иосиф Кровавый!» И тем самым избежал трудной и бедной участи Ивана Михайловича.
Но мы отвлеклись, дело, конечно, не в этом, а в том, что в их темное время, без точного, технически совершенного анализа трудно было установить, что Иван Михайлович умер именно от усердия особиста Реутова. Поэтому в наше просвещенное время на пулях были нанесены инициалы стрелявшего и год производства. Годовая норма была: снайперам – тысячу выстрелов, автоматчикам – десять тысяч, пулеметчикам – пятнадцать. В общем, пока всем хватало, жалоб со стороны населения не поступало. В кремле люди занимались другими проблемами.
В это время сверху на Емелю упал кочан гнилой капусты. Емеля взял лопату и стал закапывать кочан возле бузины.
Он прокопал свой восьмичасовой рабочий день и устал. За это время им было закопано: три банки из-под сока, один медный таз, рояль марки «Стейнвей», разбитый на четыре больших куска, полмешка гнилой картошки и разная мелочь в виде оберток от конфет и талонов на мыло. И когда наступил вечер, он поднялся на лифте на четвертый этаж в восьмую комнату и, уставший до темноты в глазах, не раздеваясь, лег. Сон навалился внезапно и больно.
– У тебя нет еще пары? – Кто-то провел по его лицу. Было темно. Рука была тонкая, легкая и чуть шершавая. – Меня зовут Ждана. Я в Опричном живу, – сказала рука, – у меня четыре языка, и я играю на флейте, но это не имеет никакого значения, главное, что у меня пять кровей, а для твоего дома это преступление, но этого никто не знает, кроме тебя.
Емеля вообще не прореагировал на такое доверие. Ему было тепло и сонно, ему всегда хватало одного языка, на котором ему приходилось говорить, он, конечно, ни разу не видел женщину, у которой могло быть четыре языка. Он поцеловал ее, во рту был один язык, доверие пропало, но тепло медленно закапало внутрь души, и, когда душа наполнилась, оно протекло вниз, к животу, а потом Емеле показалось, что у нее действительно четыре языка, один для губ, второй для спины… слова, которые стал произносить Емеля, были ему давно знакомы, но творили в нем восторг и стон, и это было так долго, что звезды стали белеть…
Часть третья
Жертвоприношение
Глава о встрече Леты с ее пятым жертвенным мужем Некрасом
Москва, год 989-й…
И звезды побелели настолько, что Лета могла разглядеть Некраса, который совал ей в руки фигурку Мокоши и торопливо просил отдать это своей дочери, когда там Лета увидит ее. Он лепетал, что дочь хорошо поет, и пытался пропеть ей песню, которую Лета знала и без него. Некрас так торопился и так был весь поглощен своей заботой, что все время, которое он был с Летой, он пел, лепетал, повторял имя Бессоны и зависимо, угодливо, льстиво пытался заглянуть в глаза Леты, которая их прикрывала веками, чтобы не видеть близко тонких губ Некраса. И щели вместо выбитых оленьим рогом передних его зубов. И старалась не слышать слов Некраса, но просьбу передать Мокошь запомнила и почему-то вспомнила, как была в доме Ждана, где его жена, именем Людмила, лепила эти глиняные фигурки, замешивая глину на перепелиной крови, и перепелиная кровь текла по пальцам Людмилы и скользила, не желая смешиваться с мертвой глиной, ибо в ней не было пустоты. Почти не заметив того, что было, Некрас прощался с Летой, все так же лепеча о Бессоне, прикасаясь к той, которая уже принадлежала тому, что неведомо никому, понимал, что Лета опасна, могущественна, капризна, раздражительна и недоступна, и это делало его птенцом перед ястребом, червяком перед птенцом, комаром перед червяком. Некрас уполз.
Глава о встрече Леты с ее шестым жертвенным мужем по имени Богдан
Богдан торопился, он только что оторвался от Поляны, и его губы и его руки еще были перепутаны с косами и руками его любимой, они были женаты всего три месяца, и каждую минуту, когда им удавалось побыть вдвоем, они любили друг друга, на сеновале, в реке, у дерева, под деревом, в овине, в комнате, на чердаке, в амбаре, в клети, в хлеву, на дороге, в телеге, на лавке, на столе, на ларе, в голбце, на навети, полатях, в роще, в лесу, на поляне – все в доме умерли, и теперь им никто не мешал. И Богдану так не хотелось отрываться от Поляны, но долг перед семьей, которая все же была там, заставил его оставить Поляну одну, на самое короткое время, и, наверное, не заметить эту короткую паузу. Он был нетороплив, ни о чем не просил Лету, не обращая на нее внимания, но работал мощно, грубо, жестоко, куда-то ощущением живя мимо Леты. И почему-то это ее задело. Она стала сопротивляться, стала дразнить Богдана, тот поначалу не заметил ее движений, но когда она совсем сомкнула ноги и вывернулась из-под него, забыл Поляну, озверел, и Лета засмеялась – никакого благоговения, бык пахал землю, конь вставал на дыбы, взрыв рвал скалу, как ястреб рвет паутину, не заметив, что пролетает ее. Лета неожиданно ощутила то, что ждала, боясь и пугаясь, проходя по темному лесу одна, когда собирала ночные травы, страхи, которые мучили ее, олицетворил Богдан, и это было приятно, неожиданно, остро, и так, как у нее никогда не было. А бык забыл и про Поляну, и про овин, и про стол, и про дерево, и про обрыв. Падала пена с губ, выворачивалась земля, лемех плуга ворочал жирные пласты, и они светились при слабом свете звезд, и все вокруг пело, звучало, кружилось и пахло белыми хлопьями волн, разбившихся о скалы, и тяжелым потом…
Глава о встрече Леты с ее седьмым жертвенным мужем по имени Семак и еще с оставшимися до ритуального числа – Грозой,
Чаяном, Кудряшом и Любимом, которых Лета приняла, не возвращаясь сознанием в этот, уже оставленный ею, мир
Семак вошел раньше, чем ушел Богдан, он торопился, звезды, как выстиранные чернильные пятна, были еще сини, но уже почти белы.
Он сидел на полу и видел Богдана и Лету снизу, он неторопливо снял рубаху, положил рядом и, когда Богдан оторвался от Леты, подошел к ней. Лета устала, она была как в бреду, не сопротивлялась, почти не ощущала Семака, она просто лежала на краю ложа, свесив и чуть запрокинув голову. Руки ее были распахнуты, колени чуть согнуты.
Семаку было жаль Лету, жаль, что она уходит, жаль было ее почти детского лица, Лете было всего двадцать четыре года. Семаку в два раза больше.
Он смотрел на синие круги под глазами Леты, на ее слабо шевелящиеся пальцы, на ее косу, что свешивалась до полу, на тонкую голубую жилку, которая подрагивала на шее. Залетела муха, огромная муха, стала метаться по храму, Семак не сразу поймал ее, чуть сжал пальцы, брызнула кровь. Тонко запел комар, звук заколотился в ухе, Семак провел пальцем сверху вниз, звук замер. Было тихо. Семак похлопал Лету по щекам. Лета открыла глаза, узнала Семака, улыбнулась и закрыла их. Семак выполнил долг быстро, но, несмотря на то что он торопился, в храме уже появились четыре последних участника прощального обряда: Гроза, Чаян, Кудряш и Любим, и прежде чем появились подружки Леты, чтобы собрать ее в дорогу, каждый из них вошел в то ли задремавшую, то ли потерявшую сознание Лету, прежде чем оставить храм.