Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Проходить под пулеметным огнем из сектора в сектор по верхним дневным улицам не процентщикам и не чистокровным было вообще невозможно. Еще и потому, что сектора разделяли толстенные стены и баррикады, пронизывающие, как шампур мясо, дома и улицы и увенчанные колючей проволокой с пропущенным по ней электричеством, с установленными автоматическими пулеметами через каждый метр. Электричество отключалось только по сверхособому поводу, пулеметы вымирали только по тому же поводу…

И Емеля, и Ждана и сегодня, как в каждую предыдущую ночь, празднично любили друг друга, праздник закрывал и город, и карту, и все на свете крови, и проценты, и процентщиков, и чувство иного смысла и движения накрывало их обоих с головой, любовь была одной из четырех белых стихий, которые не были захвачены ни мыслью, ни резоном, ни целесообразностью, ни расчетом, ни выгодой, ни…

Они празднично любили друг друга, не подозревая, что это была их последняя ночь.

Главы об окончательном диагнозе состава крови Емели и невольном обряде, выполненном генеральным процентщиком в святая святых – в кремлевских тайных подвалах

Охранник оказался прав.

Месяц работали машины, четыре из них сломались вообще, две встали на капитальный ремонт, одну разобрали на запчасти, но через месяц выяснили умные, чуткие, верные, бескомпромиссные, объективные, благородные машины, они – три из них точно, а четвертая с сомнением в цифре – выдали ответ: в Емеле было не два по четыре крови икс, в Емеле было два по четыре крови альфа, альфа один и альфа два, точнее машины выразиться не могли, ибо крови альфа в городе не было вовсе, если крови икс существовало 80 разновидностей, то альфа была абсолютно чужой кровью, не встречавшейся ни в одном нормальном человеческом теле жителя города Москвы и Подмосковья.

И пока Емеля гладил пышные, золотистые волосы Жданы, пока Ждана губами путешествовала по весям и долам Емелиной широкой, заросшей кустами шерсти груди, уже окончательные анализы выползали из машины, как телеграфная лента в начале Кронштадтского восстания. Уже процентщики, дрожа от страха, передавали ее срочно собранному аварийному комитету, и уже было решено трубить общий сбор, собирать всю Москву.

Уже генеральный процентщик по кличке Распутин готовился к ритуалу поворота истории, уже шелковая повязка ложилась на его дулебские свиные глазки, пересекая посередине его куриный нос. Уже исчез мир из глаз генерального, уже шелковая рубаха неизвестного цвета – ибо он никогда не видел ее – соскальзывала по плечу и телу, растекаясь по полу своим теплым шелком.

Уже вели его вверх по крутой лестнице, и он считал ступени, и их было двадцать три; шелестел, тек, шуршал шелк рубахи, как волны, смывая ступени, пели перила, и тихо звучала музыка, откуда-то издалека, как будто сквозь стены, смешиваясь с едва слышным безразличным бульканьем воды.

Цвет, и мир, и контур исчезли из ведения генерального. Ощущения, запах и слух стали настолько же больше, насколько были меньше до того, как он видел мир. Ибо в сумму вытесняющих чувств входит сумма вытесненных, и ни на йоту меньше. Так песок в часах из верхней чаши пересыпается весь вниз, в положенный миг, так открытая плотина опустошает верхний бассейн. Все, что было в цвете и виде, стало в звуке, запахе, ощущении. Ничто не исчезает никуда, просто мы все видим с другой стороны. У нас их четыре. В мире – семь. Шестая – смерть. Пятая – Бог. Ступени чуть скрипели, ноги были босы, и подошвы хорошо чувствовали прохладу мытого дерева.

Щелкнул замок. Заскрипели, судя по звуку, массивные, тяжелые, заржавленные двери. И генерального ввели в комнату. По ощущению она была круглой. Генеральный почувствовал, что руки, которые поддерживали его, легкие, бережные и сильные, оставили его, но вокруг был «шум, шорох и шаги», и легкий бег, дыханье, шепот, перекличка, комната была полна другим бытом, музыка стала чуть громче жить свою жизнь.

Глинка был не похож на себя – он был растянут и неравномерен, и звук хромал и искажался, как будто он зависел от пружины патефона, у которой кончался завод, но Сусанина узнать было еще можно, того самого костромского лесного ушкуйника, который был убит на работе, и потом, спустя долгие годы, женой был выдан за великомученика, для получения пенсии на прокорм семьи, и тем самым обращен в очередной необходимый каждой эпохе миф, в зеркале которого мы видим себя, а они свой дух…

Генеральный ощутил в своих пальцах тонкую свечу, какую дают в соборе в руки каждого, пришедшего на панихиду, почувствовал тепло и запах воска.

Свеча была зажжена. Он, повинуясь голосу, который протиснулся в хромую музыку, сделал несколько шагов вперед. Остановился. Протянул правую руку. Нащупал прямо перед собой плиту, на которой медленно, неуверенно, несколько раз возвращаясь к началу, прочитал, судя по тону, медную вязь, она значила – примерно, возможно, следующее – «самодвижение нации есть самосохранение ее», – и, чуть выше, хорошо и легко читаемые цифры – семь, один, ноль, один. Еще выше ощутил тело свечи, она не горела. Подчиняясь тому же голосу, который был так же далек и слаб, но отчетливо различим, как слаб и отчетлив свист шамана девятого ряда, слышимый шаманом того же ряда за восемь десятков километров, – двенадцать сторожей и тысяча километров преодолевается за мгновенье, и пока сюда доберется война, здесь будет пусто, – генеральный, подчиняясь голосу, зажег свечу. Она потеплела, но запах ее был иного цвета и звука, чем запах, цвет и звук свечи, горящей в руках генерального. Он сам остался на месте, но почувствовал, что пол перед ним задрожал и начал двигаться, так двигается сцена, чтобы сменить декорацию, для актера, который остается на месте. Вращение и скрип остановились.

Под руками была другая запись, начало было похоже, хотя холод серебра мешал узнаванию ее. Но пальцы быстро привыкли к новому литью и пробежали ее первую половину; «самодвижение нации» и в серебре было понятно не менее, чем в меди, но вторая половина имела другой смысл, скорее всего, она читалась так – «есть возрождение ее»… Генеральный пробежал надпись и чуть ниже опустил руку. Цифры – шесть, шесть, шесть, один – он одолел быстро и споткнулся о край лампады. Заколебалась поверхность ее, запахло деревянным маслом. Он наклонил свою свечу и не сразу, но зажег лампаду и провел правой рукой по поверхности огня, чтобы убедиться, что он есть. Провел быстро, так, чтобы почувствовать огонь и не обжечь кожу. Но не угадал сразу и опалил волосы у начала ладони. Запах горящей свечи смешался с запахом горящего деревянного масла и паленых волос.

Музыка стала чуть глуше. Пол опять пришел в движение. И под руками уже, еще чуть колеблясь и замирая, трепетали золотые знаки возможного текста: «Самодвижение нации – суть верховная власть над миром». Слева легко ощущались цифры – девять, девять, девять, один. Еще левее плотно стоял тяжелый сосуд, в котором, судя по знакомому запаху, лежала растертая в ступе дурман-трава.

Генеральный поднес к траве свечу, и звук запаха изменился, он стал терпок, прян и густ. Он сразу заглушил и запах свечи, и запах паленых волос, и запах деревянного масла.

Запах рос, он проникал в мозг генерального, как дым во время пожара в подвалах ползет по лабиринтам переходов, коридоров, торопясь к выходу в мир, – густой, белый, плотный, удушливый.

Музыка ушла на дно слуха, голос, который заставил опять протянуть руку вперед, был почти неслышим. Он шел изнутри голоса генерального, и в то же время генеральный еще помнил, что он шел извне.

Надпись была железной, с ржавыми скользкими краями, и даже знакомая ее половина читалась как незнакомая: «Самодвижение нации – есть гибель ее…» Цифр не было ни сверху, ни внизу, ни слева, они отыскались справа от текста – семь, один, ноль, два.

Но прочитали руки генерального эту запись, почти не вникая в ее смысл. И свеча наклонилась и прикоснулась языком пламени к налитой в жертвенник жидкости, она вспыхнула, лицо генерального опалило, хотя не сильно, но он этого не заметил, он жил уже механически и непонимающе… А дух его, хотя генеральный не начал двигаться, уже спускался по ступеням вниз – раз-два…

12
{"b":"247743","o":1}