— Не используйте мое имя в своих аргументах, — через судейский стол и карты Сербии с кашлем бросил воевода Путник.
Вукашин умолк. Он не хотел обижать Путника. Окна плясали, и звенели стекла: по улице опять двигалась вереница запряженных волами телег с ранеными. Стоны и брань возниц. Генерал Мишич опять слишком громко чиркнул спичкой, зажигая сигарету. Мрачно смотрел прямо перед собой. Он тоже считает меня предателем?
— Теперь ясно, что означает ваша крылатая фраза «повернемся спиной к востоку». А сами повернулись спиной к Сербии! — выкрикнул престолонаследник.
— Позор! Что вам скажет сын? Дочь у вас сестрою милосердия, как вы завтра посмотрите ей в глаза? Напишите для «Одъека» все, что здесь сказали. Попробуйте, господин Катич! — кричали ему офицеры.
Вукашин вновь заговорил, задумчиво и негромко.
— Время, господа, завтрашний день и помимо судебного зала в Валеве вынесет приговор и вашему патриотизму, и моему предательству. С чистой совестью я вам вновь заявляю: если мы не послушаем союзников и не привлечем болгар в войну на нашей стороне, будет допущена фатальная ошибка. Сербия проиграет войну, чем бы она ни закончилась.
Он хотел произнести еще одну фразу, но не посмел из-за воцарившегося вокруг судейского стола и карты Сербии внезапного молчания. Заговорил Пашич, и его надобно было слушать.
— Если никто не может сказать ничего более важного, то я должен заявить следующее: я не могу быть главой правительства, которое согласилось бы на аннексию Болгарией Македонии. Я считаю, что наш народ ни при каких условиях не согласился бы на эту жертву и унижение.
Он умолк и поднял взгляд от карты на Вукашина. Офицеры и вожди оппозиционных партий одобряли его слова.
— Однако необходимо отдавать себе отчет, господа, — продолжал Пашич, — что противостоять ультиматуму союзников мы можем только в том случае, если будем упорно вести войну. Не обращая внимания на жертвы. Стоит союзникам узнать, что мы подумываем о мире, они моментально толкнут болгар на Македонию. И тогда остальные наши соседи полезут через сербский забор: румыны в Банат, албанцы ринутся в Призрен. А Италия отрежет Далмацию до Дубровника… Поэтому, братья, балканский фронт нужно держать. Если это нам не удастся, Сербия проиграет свою войну и потеряет свою государственность. Проиграет все войны, которые она вела за свободу. Все, что веками наш народ стремился осуществить. — Пашич говорил тихо, его едва было слышно сквозь грохот мостовой под колесами телег; он держался за бороду и озабоченно смотрел прямо перед собой. — Согласны ли вы, чтобы правительство сообщило союзникам: Сербия готова сражаться вместе с ними до победы, если они откажутся от своих требований?
Министры поддержали его. Лидеры оппозиции также. Офицеры выступали более решительно. Престолонаследник иронически улыбался Вукашину.
— Это значит — война до конца, до победы. Вы согласны, господин Путник?
— Да. Только с чем вести войну до победы, господин премьер-министр?
— С тем, что у нас есть. И так, как мы можем.
В тишине слышался стук колес, на мостовой гремели телеги с ранеными, запряженные волами, улица громыхала; этот грохот, смутно чувствовал Вукашин, — предостережение и угроза людям, решающим в зале судебных заседаний судьбу тех, кто погибает, истекает кровью, мокнет под дождем. Они осуждены. Как и те, кто их осудил. Это подтверждала ночь, которая влилась через высокие окна судебного зала и целиком их накрыла.
— От имени моего отца короля и от своего имени я заявляю, господа: корона не согласится ни на какие требования, унижающие Сербию и угрожающие ее суверенитету, — решительно говорил престолонаследник Александр, слишком гордо и слишком серьезно, стоя между двумя стариками, Пашичем и Путником.
Воевода Путник обрубил торжественную тишину восклицанием:
— Боеприпасы! — Все вздрогнули, и даже генерал Мишич посмотрел на него.
— Где нам взять винтовочные патроны и артиллерийские снаряды? — Он пытался сдержать кашель, грозным и одновременно отчаянным взглядом обводя стол и всех присутствующих.
— Сегодня я вновь обратился к русским и французам. Отправил телеграммы: если боеприпасы не доставят в течение недели, сербская армия будет вынуждена прекратить боевые действия. Однако греки тоже мешают нам в Салониках. Болгарские комиты переходят границу и разрушают дороги, — произнес Пашич. Секретарь протянул ему телеграмму. Вскрывая ее, он бормотал: — С ними мы тоже должны справляться. Бог нам, надо полагать, мало поможет.
Вукашин задавал себе вопрос: куда пойти? Он чувствовал себя несчастным, настолько несчастным, что не мог выделить никакого другого чувства. Людей, окружающих стол, поглощала тьма; на карте нельзя было различить ни линий, ни стрелок, угасло изображение Сербии, утих ропот недовольства соседями. Отодвигалось и уменьшалось все вокруг. С улицы доносились приглушенные возгласы обозников и брань офицеров.
Он едва осознавал слова Пашича:
— Вам надобно, господа, знать и о другой телеграмме. Американское посольство в Вене всерьез печется об австро-венгерских пленных. Американцев не устраивают размеры жалованья пленным офицерам и солдатам. Вот. Кроме того, они утверждают, будто у пленных нет условий для нормальной религиозной жизни и отправления религиозных обрядов. Требуют, чтобы мы построили им часовни и выделили католических священников. Ладно, часовни мы построим. А что делать со священниками? Разве что в плен забрать, а?
— Господин премьер-министр, хватит о попах. Продолжите свое сообщение. Командующие сегодня вечером должны вернуться на фронт.
— Ну, я полагаю, престолонаследник, ситуация ясна. Македонию мы не отдаем. У союзников еще энергичнее потребуем боеприпасы и помощь. И сражаться до победы.
— Всех, кто может держать винтовку, немедленно отправить на позиции. Жандармов, писарей, запасников. Симулянтов. И всех студентов тоже немедленно на фронт!
Вукашин вздрогнул: неужели он этого требует? Генерал Мишич смотрел на Пашича и на министров, вертел большим пальцем над сжатыми ладонями, выносил приговор:
— Всю нашу национальную интеллигенцию отправить в войска. В переутомленные и ослабленные части молодежь должна внести главный фактор борьбы за существование: дух и волю. В каждую роту по два студента. Никто из студентов, ни одна живая душа, не должен остаться в штабах.
Большой палец Мишича увеличивается и вращается странно и пугающе, в каком-то тумане исчезают головы офицеров и министров, и только он, этот палец, вырастает и увеличивается. Пашич тихо шепчет:
— Неужели нужно отдать в жертву даже детей?
— Мы вынуждены. Батальон студентов из Скопле должен немедленно отправиться на фронт, — кашляет воевода Путник.
— В окопы! Чего с ними возиться! — выкрикивали офицеры.
— Давайте подумаем. Отложим на несколько дней.
— Некуда откладывать. Через несколько дней будет поздно, господин премьер, — бесповоротно решал генерал Мишич, лучший друг Вукашина и генерал, которого он ценил превыше всех, человек крайне осмотрительный, отец, у которого двое сыновей на фронте, а дочери в сестрах милосердия; Живоин выносит приговор и ему, Вукашину Катичу, машет пальцем перед его лицом, угрожает; и растет, кружит огромный, желтоватый большой палец Мишича с громадным ногтем, впивается ему в горло, в самое яблочко; он не в силах произнести ни слова. Он не может дышать. Он осужден и вполне отчетливо это осознает.
12
Почему он не возражал против принесения в жертву студентов? Только из страха перед теми, кто назвал его предателем? Честолюбие, политическая репутация… Разве это причины?
У него за спиной кто-то кашлял; этот надсадный кашель он слышал еще возле Верховного командования, когда расстался с генералом Мишичем; он слышал его, идя по городу, сквозь стук колес по мостовой, скрип телег, топот волов и перекличку возниц. Он оглянулся: какой-то крестьянин, задавленный меховой шапкой и сгорбившийся под тяжестью большого мешка, шел за ним. В госпиталь, как и он.