— Только что получен срочный приказ Верховного командования, шесть пунктов.
— Кем подписан?
— Воеводой Путником, господин генерал.
Этот приказ в чем-то должен быть направлен против меня и моих планов, подумал Мишич. Сейчас он с ним знакомиться не станет; это единственное, что он может. Он не желает знать ни о каких распоряжениях Верховного командования, пока сам не обдумает до конца свой собственный план. Пока не поставит дивизиям задачи на завтра. Он посмотрел на небо: надвинулось, нависло; дождь будет или снег? Внизу, у Колубары, слышны пулеметы и винтовки.
— Ладно, полковник. Я выслушаю вас позже. Куда вы определили меня на ночлег?
Через зал деревенской корчмы его провели в хорошо натопленную комнату, корчмарь встретил его с неуместной радостью, гордый, что он остановился в его доме. Угощал горячей ракией. Физиономия его являла собой сплошную улыбку, пока он сообщал, что ужин вот-вот будет готов.
— Если можно, заварите мне липовый чай, и ничего больше. Лампу не зажигайте. Полешко бросьте в печку и оставьте меня одного.
Мишич снял шинель, положил сумку на подоконник. Почему генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек не предпринимал сегодня против него более ожесточенных атак и не преследовал его энергичнее? Позволил ему переправить через Рибницу обоз и артиллерию. Не перерезал главный путь отступления. Устал, обессилен? Или после недопустимого отступления Второй армии на правый берег Колубары готовит удар по флангам Первой армии, намереваясь зажать ее и уничтожить под Сувобором?
Генерал сел на стул перед печкой, где бушевало пламя, от которого пахло дубом. Он любил этот горьковатый, зеленый аромат свежей сырой земли и сока чернильного дуба. Новью одеяла пахли шерстью и краской. Ему хорошо знакомы эти запахи деревенских гостиниц. Дыхание доброты, праздника, простоты. Прилечь бы, вытянуться, вздремнуть, перед тем как приняться за составление боевого приказа дивизиям на завтрашний день. Но нельзя же грязным, в сапогах лечь на чистую постель. Он откинулся на стуле, прислонился головой к стене, зажмурился. Слушал гудение огня, наслаждался запахом дуба и свежего одеяла. Что предпринять завтра? Что удалось сегодня?
С рассвета он на позициях, ездил верхом, ходил пешком, посещал штабы, старался, чтоб побольше солдат его видело, побольше командиров и офицеров слышало. Никого не упрекнул в неудачах и неисполнении приказов. Ладно. Только командиры, которые воюют ради славы и собственной корысти, не делят поражение с каждым своим солдатом. Он выслушивал любого, пока тот сам не умолкал; он ценил их веру в себя и в своих солдат, прикидывая, где мера терпения. Командирам рот шепотом, доверительно, чтобы не слышали штабные офицеры, задавал один и тот же вопрос: «Скажите мне откровенно, без преувеличения, кого ругают солдаты?» Он пристально смотрел им в глаза, обдумывал ответ. «Ругают державу, Пашича, союзников. Себя и свою мать поминают, господин генерал». Случалось, какой-нибудь лис обманывал, но большинство отвечало одинаково. «Почему же никто не ругает неприятеля, который нам столько зла принес?» — интересовался он и, уже не обращая внимания на пестрые пространные ответы, делал тревожный вывод: от страха и муки исчезла в солдатах ненависть. Он понимал: большой страх уничтожает в людях ненависть. Но остается причина защищать свое достоинство — не соглашаться с тем, что они сами виновники поражения. Считают, виноваты Пашич и союзники. На них злобятся за то, что приходится мучиться и страдать. Справедливо, конечно, и это, но очевидно, что расстроился весь механизм души солдата. «Скажите своим людям, что поступают артиллерийские снаряды. Пушкам нашим будет больше дела, чем летом. И обувью и одеждой разживемся», — внушал он каждому командиру. Мало им этого для веры; мало будет и солдатам. Не самое разумное и надежное в отступлении разбрасываться посулами. Командующий смеет только самому себе, да и то однажды, что-либо посулить. А если не доставят снаряды? Даже если не доставят, драться должны. Должны с тем, что есть. Жердями, кулаками, ногтями. Если хотим жить. Это надо сказать каждому. Чтобы возникли воля и вера. От себя. И из себя. Это самое глубинное и самое большое, что должно быть во имя жизни. Командиры батальонов и полков, все подряд, жаловались ему на одно и то же: возрастает число дезертиров. Целые роты покидали позиции. Отказывались выполнять приказы. Поднимали винтовки на офицеров. Об этом много говорили. И словно похвалялись числом беглецов и своим собственным скверным положением. Грош цена такому настроению, рожденному несчастьем. У беды глаза велики. Ищут оправдания тому, что сами не выполняют распоряжения вышестоящих начальников. Снимают с себя ответственность. В минуты великих несчастий случается, что люди словно бы стремятся изведать еще горшие страдания и муки. Это доказательство того, что желание бороться вовсе исчезло в душе.
— А как не ослабнуть боевому духу, если общее положение неблагоприятно? Если все, из чего складывается жизнь солдата, обстоит не так. Я спрашиваю вас, господа, какая армия в мире не развалилась бы после всего, что нам пришлось пережить на пути от Дрины к Колубаре? А мы еще не рассыпались и не рассыплемся. Пока не обеспечим существование нашего народа. Ибо не стал бы я говорить, что сегодня мы в меньшей мере хотим жить, чем хотели этого два месяца назад, когда турнули швабов за Дрину и Саву.
— Но что делать, господин генерал?
— Упорно старайтесь как можно скорее во всем изменить условия жизни солдат.
Самые смелые или отчаявшиеся возражали:
— От нас, в окопах, мало что зависит, господин генерал. Все дело в правительстве и союзниках.
Опять нарушение субординации. И каждому такому герою он считал нужным прочесть мораль:
— Позвольте Пашичу и союзникам делать дело по-своему. А сами действуйте как подлинные руководители народного войска. Позаботьтесь, чтобы как можно больше солдат имело ночлег под крышей и могло подольше спать. И если вы останетесь на позиции хотя бы час, старайтесь приготовить горячую пищу, фасоль сварить, чернослив, что найдется. Пусть люди едят горячее. Наступление армии начинается очередью у кухонь и полными котелками. Пусть регулярно следят за обувью и одеждой. Ежедневно бреются и истребляют вшей. Люди должны сперва думать о себе, а потом о судьбе отечества. В своих собственных глазах они должны быть людьми, тогда жизнь и свобода обретают для них ценность и нужны им. А за общее скверное положение отвечаю я. И изменю я его самое позднее через несколько дней.
Это большой срок. Он пристально наблюдал за людьми: взгляды многих были спокойно устремлены на него; у других, а их оказывалось немало, опускались к полам его шинели, под ноги, сопровождаемые тенью недоверия. Таким он самым обычным тоном говорил: «Не тревожьтесь так, господа. Я тоже понимаю, какая огромная работа нам предстоит». И шел дальше, размышляя об офицерах, с которыми встречался и беседовал; всех состоявших на действительной службе он знал — по академии, где преподавал им, по службе в частях, которыми командовал, по экзаменам на очередной чин. Каждому в отдельности он ставил задачу и определял круг обязанностей, соответственно характеру и способностям отводил им роль в предстоящей работе армии. Потому что и солдат не все может. Армия для того и существует, чтобы быть способной на самое большее, если каждый в ней делает то, на что максимально способен и что лучше умеет делать.
И целый день, переезжая с одной позиции на другую, он посматривал на небо, пытался проникнуть взором в эту непостижимую неизвестность: если бы хоть дня два не было дождя, чтоб эту свою, пусть немногочисленную, артиллерию и обоз поднять на утесы, убрать с дороги, находящейся под ударом; хоть бы три дня солдаты не мокли, высушили бы обувь, разгорелись бы костры на позициях. Поднявшись на самый верх скалистой гряды, он спешился и, удалив спутников, долго стоял, озабоченно глядя в сторону Колубары, Валева, Повлена: почему вчера вечером остановился, почему сегодня не наступает генерал-фельдцегмейстер Оскар Потиорек? Меняет направление главного удара? Хочет ли двинуться на Белград или через Мален пронзить тыл его армии, чтобы укрепиться на Сувоборском гребне, загнав их в болота и лужи Колубары? Только атакой можно предупредить этот разгромный замысел противника. Атакой с Бачинаца и Миловаца. Бачинац и Миловац — две господствующие вершины на флангах армии. Здесь он утвердится, и двадцать первого ноября — в наступление. Двадцать первого ноября? Через три дня. Да, самое позднее. Наступление откладывать нельзя. Возможно, лишь эти несколько суток Первая армия сохранит способность наступать. Потом, чуть позже, она не сможет уже перейти в наступление; останется без людей, без веры, без желания наступать. Она сможет только ускользать, распадаясь, устремляясь к своему концу. Каждому офицеру он должен был сегодня сказать: сербская армия будет разгромлена не на Колубаре, Сувоборе, Руднике, но лишь тогда, независимо от места, когда у нее не останется сил для наступления. Почему он молчит и не сообщает штабным свое решение начать наступление двадцать первого с Миловаца и Бачинаца?