Появилась совсем дряхлая старушка в звонко постукивающих сабо и белом чепце.
— Это ты! — сказала она, вытаскивая ключ из внутреннего кармана юбки.
И отнюдь не обрадованно добавила:
— Чего тебе еще?
Она открыла калитку, отперла дверь. Лицо у нее было морщинистое, глаза мутные. В домике было душно, слишком душно, как в коробке, и стоял запах, какого Терлинк нигде больше не встречал.
— Входи.
Машинально она поставила кофейник на огонь, достала из буфета чашки.
— Я была у Крамсов. Их сын сильно расхворался.
— Что с ним?
— Доктор не знает.
Терлинк, побуждаемый все той же потребностью, отозвался:
— Значит, не хочет сказать.
Мать метнула на него недобрый взгляд:
— Не может же он сказать, чего не знает.
— Послушай, мать, это который из сыновей? Высокий, худой, тот, что все лето ходил с палкой?
— Да, Фернанд.
— Он же в последнем градусе чахотки. До Рождества не дотянет.
— Послушать тебя, так это тебе удовольствие доставляет.
— Это не доставляет мне удовольствия, я просто констатирую факт. Его лучше бы поместить в больницу, пока он сестер и братьев не перезаразил.
— В больницу! В больницу! А если бы тебя самого туда? Ты бы и мать в больницу сплавил, верно? Или жену.
— Но мать…
— Пей кофе, пока горячий… Ты как все богатей. Как только бедняки заболевают, вы от них избавляетесь.
Старуха ненавидела богачей. Может быть, ненавидела и сына с тех пор, как у него завелись деньги. Она поторопилась сварить ему кофе, но всего лишь как гостю. Ступила ему лучшее кресло — свое собственное, плетеное, с красной подушкой, подвешенной к спинке, а сама осталась на ногах и расхаживала по дому.
Держались они, словно два чужих человека.
— Как Тереса?
— Хорошо.
— А Эмилия? Вот уж ее-то лучше бы отправить в больницу. Так нет: больница — это хорошо для бедняков…
В старухе явно таился давний запас неутоленной злобы, поднимавшейся на поверхность при каждом появлении сына. Один вид машины, окруженной детьми, уже бесил ее.
— Ты зачем явился? Сегодня же не твой день.
Терлинк всегда навещал мать в определенный день — в среду, дважды в месяц, поскольку это совпадало с заседаниями административного совета в Де-Панне, отстоящем от Коксейде меньше чем на четыре километра.
— Просто захотелось тебя повидать, — отозвался Терлинк.
— Надеюсь, ты не голоден? Может, захватишь малость креветок для жены?
Наверняка ты выбросишь их в первую же канаву, но…
Мать Терлинка была высохшая, сгорбленная. В своей старушечьей одежде она походила на съежившийся манекен. Она подкидывала в плиту уголь, шуровала в ней кочергой, протирала крышку, недостаточно чистую на ее взгляд.
В глубине комнаты стояла высокая, покрытая пурпурной периной кровать — на ней-то и родился Иорис Терлинк. Букет искусственного флердоранжа на камине был свадебным букетом его матери, и до сих пор еще под портретной фотографией его отца уцелели увядшие цветы, которые рассыпались бы от малейшего прикосновения к ним.
— Ты по-прежнему доволен жизнью?
— По-прежнему, мать.
— По-прежнему с богатеями?
— Я не богатей.
— Для меня ты богатей, а я их не люблю. Они не нужны мне, а я им.
Когда мы с твоим отцом купили этот дом… В те поры он даже тысячи франков не стоил… О чем я говорила?.. К тому времени мы уже десять лет прожили в браке. Твой отец ловил креветок, а я с двумя корзинами ходила по домам и торговала… Ах да! Купив дом, мы были счастливы: теперь мы были уверены, что не умрем в богадельне. Ты еще учился в школе, и никто не догадывался, что ты станешь богатеем и бургомистром Верне.
Мать не прощала ему, что он стал богатеем, как она выражалась. Однако видя, что чашка его опустела, она подливала туда кофе, накладывала сахар.
— Ты в самом деле заехал случайно? Тебе нечего мне сказать?
Он и в ней обнаруживал ту же самую женскую недоверчивость, что в Тересе и Марии, — враждебную, коварную и часто довольно проницательную.
— Мне просто хотелось тебя повидать…
Она смеялась, хотела выглядеть гостеприимной:
— Хочешь, я схожу за пирожками для тебя? Правда, они у нас не такие вкусные, как в Верне…
Небо на улице казалось столь же низким, как окна, медная отделка автомобиля мягко поблескивала, дети вокруг машины благоразумно ждали.
Старуха, семеня по комнате, твердила:
— Никто не разубедит меня, что коли уж ты приехал сегодня, значит, что-то тебя беспокоит.
Глава 3
Когда туман начал превращаться в снежную пыль, Терлинк, как и каждый вечер в этот час, толкнул дверь «Старой каланчи». Обычно там за большим столом должно было бы находиться в это время по меньшей мере шесть человек: четверо за картами, двое — наблюдающих за игрой. Кроме них — шахматисты в углу, Кес, содержатель заведения, стоящий спиной к огню, да, пожалуй, один-два клиента, читающих газету.
Сегодня за столом сидели всего двое игроков, без особого интереса маневрировавших шашками и костями для жаке[4]. На месте шахматистов расположился розовощекий седенький старичок, в прошлом мастер по деревянной обуви, которого звали г-ном Кломпеном. Он меланхолично смотрел на дверь, но партнер его упорно не появлялся.
Йорис Терлинк воздержался от каких-либо замечаний, постарался не глядеть слишком пристально на незанятые места. Как всегда, снял шубу, шапку, стряхнул иней с усов, вытащил и раскурил сигару, а Кес тем временем положил перед ним войлочную подстилку и поставил на нее кружку темного пива.
Все шло так, как полагалось, — иначе и быть не могло.
Терлинк дал столбику пепла нарасти до сантиметра с лишком, наблюдая прищуренными глазами за местным обойщиком. Тот отлично знал, что в конце концов бургомистр задаст-таки интересующий его вопрос. Кес тоже это знал. Тем не менее оба лениво раскрывали рот лишь для того, чтобы выпускать кольца дыма.
— Ты что, теперь в жаке играешь? — осведомился Кес у обойщика.
— А что делать, если не с кем партию составить?
Старик Кломпен вздохнул на своем месте. Он уже полчаса как расставил фигуры на шахматной доске.
Терлинк нахмурился: он просто вынужден сам задать вопрос, коль скоро ему никто не приходит на помощь.
— Где они?
— В Католическом собрании, где же еще? — ответил Кес.
Собрание никогда не заседало по будням, кроме как в предвыборные периоды, но когда случалось что-нибудь непредвиденное — где как не там можно было узнать новости?
У Терлинка хватило терпения докурить сигару до половины, прежде чем он вздохнул и поднялся. И Кес вовремя удержался от вертевшейся у него на языке фразы: «Вы тоже отправитесь в собрание?»
Снежная крупа уже почти повсеместно легла плотным слоем на мостовую, когда Терлинк, руки в карманах, дошел до ворот, у которых была приоткрыта лишь одна створка. Тотчас же в темноте за другой створкой он различил красную точку сигары и услышал голос, который внезапно зазвучал тише, а потом и вовсе смолк.
Терлинк понял, что под воротами на ледяном сквозняке стоят двое, и принялся не торопясь чистить обувь о скребок и стряхивать с плеч снежинки.
Эти двое молчали, но их взгляды не отрывались от Терлинка, и он готов был поклясться, что узнал глаза ван Хамме.
— Добрый вечер, господа! — бросил он, проходя мимо них.
Ответом ему было неразборчивое ворчание. Справа находилось крыльцо в несколько ступенек и открытая дверь плохо освещенного холла. Запах, царивший в доме, напоминал запах школы в смеси с ароматами теплого пива, писсуара и бенгальских огней.
Терлинк был в известном смысле у себя дома, потому что, как каждый в Верне (кроме нескольких не идущих в счет исключений), тоже входил в Католическое собрание.
Тем не менее входил он в него на свой манер. Точнее, он был членом Большого, как выражались в городе, а не Малого собрания.
Такие оттенки, хотя и не освященные уставом, имели свое значение.