Постюмес сказал мне только то, что я знала и без него: начались разговоры.
— Об Эмилии?
— Да, об Эмилии. И о вас. Кое-кто, кого вы знаете, спрашивал Постюмеса, вправду ли ваша дочь помешана и не место ли ей в лечебнице…
— Кто?
— Не важно. Люди из ратуши.
Брился Терлинк через день, сегодня бритья не полагалось, и он был почти готов.
— Что ответил Постюмес?
— Что связан профессиональной тайной. Однако есть женщина, которая обозлена на вас…
— Что за женщина?
— Мать Жефа Клааса.
Взгляд ее непроизвольно посуровел. Тереса явно рассказала ей о смерти Жефа и о том, что за четверть часа до этого он приходил к Терлинку. Можно не сомневаться, что в комнате у больной обе сестры, вполголоса и осторожно поглядывая на дверь, часами пережевывали эту драму.
— Так во что же вмешивается мать Жефа Клааса?
Да, во что? А ведь он уже четырежды посылал ей деньги! Так он еще никогда ни с кем не обходился. Он даже не мог бы сказать, какое чувство им движет. Тем не менее факт налицо.
— Шляясь в подпитии по лавкам, она не перестает говорить о вас и об Эмилии. Хотите все знать? Так вот, она дошла до того, что рассказывает, будто ваша дочь привязана к кровати и вынуждена делать под себя; что нормальный человек не выдержит и минуты у нее в комнате — так там воняет; что вашей жене запрещается…
Взволнованная, она на минуту смолкла. Зять стоял перед ней прямой, неподвижный, с тем застывшим видом, который все чаще принимал в последнее время.
— Дальше.
— С чего начинаются такие вещи, знает каждый, а вот чем они кончаются, не знает никто. В Верне вас не любят, Терлинк.
Это правда: его боялись. Ну и что?
— Вам не кажется, что уже хватит держать больную дома? В Де-Панне есть хорошая лечебница, где вы могли бы навещать Эмилию всякий раз, когда…
Неожиданно ей почудилось, что он ускользает от нее. И хотя она по-прежнему стояла в метре от Йориса, ей казалось, что он уходит все дальше и дальше. Он смотрел на нее. О чем он думал?
— Что с вами, Терлинк? Почему вы не отвечаете?
— Я?
Что отвечать? Зачем? Выходит, Марта не понимает.
Он машинально посмотрел на потолок: там, выше этажом, лежала Эмилия.
На секунду глаза его затуманились, кадык дернулся, но свояченица этого не заметила.
— Я не расстанусь с дочерью, — объявил он наконец, и голос его вновь изменился, став таким обычным, словно разговор шел о каком-нибудь пустяке. Нахмурясь, Терлинк вперился в Марту:
— Чего вы ждете?
Она не шелохнулась. Йорис готов был поклясться, что она мысленно читает короткую молитву, чтобы собраться с мужеством и пойти до конца.
— А еще…
— Послушайте, Марта…
Он закурил сигару, хотя еще не пил кофе. Потом прошелся по комнате так, что затрещал пол.
— Я позволил вам приехать, хоть это и противоречило моим принципам.
Этот дом — мой дом. Понятно? Тереса — моя жена, Эмилия — моя дочь, Мария — моя служанка и бывшая любовница. И не стоит делать большие глаза. Все это случилось, потому что должно было случиться, и тут уж ничего не изменишь. Что, все еще не понятно?
Да, она действительно не понимала, хотя смутно догадывалась, что же он хочет сказать и не говорит.
— Мой дом…
Он посуровел, произнося эти слова. Это были не слова любви, скорее…
Марте не хотелось слишком отчетливо сформулировать свою мысль — да, слова ненависти!
Дом, к которому вольно или невольно он был привязан. Дом, семья, заботы, лежащие на его плечах…
— Вы хотели поговорить со мной об Остенде, не так ли?
И губу его вздернула презрительная усмешка, подлинный смысл которой был ясен только ему.
— Полагаю, что насчет Остенде тоже рассказывают разные разности. Чего же вы ждете? Начинайте проповедь.
Почувствовав, что у нее нет сил продолжать. Марта пролепетала:
— Предпочитаю оставить вас наедине с вашей совестью.
Как бы то ни было, совесть не помешала ему проделать все то же, что и каждое утро: спуститься вниз, велеть Марии подать завтрак, затем подняться к Эмилии и отнести ей утреннюю еду.
В такую глухую пасмурную погоду мансарда выглядела еще более зловеще.
Пахло там действительно скверно, но ведь Терлинку из-за приступов Эмилии редко удавалось убраться как следует.
Может быть, следовало прибегнуть к смирительной рубашке? Один раз это тоже правда — безумную привязали к кровати. Полотенцами — так, чтобы не поранить. Терлинк позвал на помощь Марию в надежде капитально убрать комнату и вымыть покрытую пролежнями больную.
Однако у Эмилии случился такой приступ, что она зубами искромсала себе губу, а глаза у нее закатились так, что страшно было смотреть.
Сегодня она вела себя тихо. Тянула свою жалобную мелодию, играя с собственными пальцами и, похоже, даже не замечая присутствия отца.
Спустившись, Терлинк зашел к жене, наклонился над нею, прикоснулся ко лбу губами.
— Добрый день, — поздоровался он.
Она устало подняла глаза, боязливые и покорные одновременно. Потом, словно для того чтобы придать Себе бодрости, торопливо глянула на сестру.
— Удалось поспать?
— Очень мало, — отозвалась она почти неузнаваемым голосом. — Но это ничего. Скоро я усну надолго-надолго.
Слезы приподняли ее морщинистые веки, покатились по щекам. В комнате было пасмурно и печально. Здесь тоже пахло болезнью и ее тошнотворной кухней.
— Я попросила, чтобы меня навестил священник… Вы не сердитесь?
Терлинк отрицательно покачал головой и вышел. Это был его дом! Он завернул к себе в кабинет за сигарами и машинально обошел то пресловутое место, которое определял с безошибочной точностью, хотя оно не хранило никаких следов.
Пасха уже минула. Терлинк носил теперь не выдровую шапку, а черную шляпу и, когда не было дождя, выходил на улицу в одном пиджаке.
Он пересек площадь, пробираясь между овощами, птицей и здоровавшимися с ним женщинами. Перед ним на фоне серого дня высилась башня и толчками двигалась по кругу стрелка часов.
Не его ли была и ратуша?
Там над камином висел Ван де Влит в своем карнавальном наряде. Там Терлинка ждали кресло и бумаги, аккуратно разложенные на столе.
— Господин Кемпенар, попрошу…
— Добрый день, баас. Госпоже Терлинк лучше?
Кемпенар почитал своим долгом каждое утро скорбным тоном осведомляться о здоровье жены бургомистра.
— Ей все так же плохо, господин Кемпенар. К тому же это вас не касается.
Терлинк взял у секретаря из рук почту, но не затем, чтобы ее просмотреть. Напротив, он немного отодвинул свое кресло, пыхнул сигарой, чтобы окружить себя дымом, и посмотрел секретарю совета в глаза:
— Скажите, господин Кемпенар, давно вы были в католическом собрании?
— Я играл в пьесе, которую давали в прошлое воскресенье.
— Не прикидывайтесь дурачком, господин Кемпенар. Вы же знаете: я говорю не о ваших клоунадах. Были вы в собрании в понедельник?
Секретарь понурился, словно пойманный на месте преступления.
— Вы оставались внизу, не так ли? Но, похоже, те, кто входит в Малое собрание, заседали на втором этаже?
Точно, как в день, когда обсуждался вопрос о Леонарде ван Хамме. Игра была все та же. Второсортные члены, вроде Кемпенара и ему подобных, бродили внизу по залу, где с прошлого воскресенья еще стояли неубранные декорации и где из экономии горели всего одна-две лампочки. Там пили скверное, вечно теплое бутылочное пиво и пытались угадать, что происходит наверху в гостиных с зелеными бархатными креслами. Оттуда доносились голоса. В воротах то и дело появлялись люди, устремлявшиеся вверх по лестнице.
— Не стоит смущаться, господин Кемпенар. Сами видите, я в курсе. Можете сказать, кто был в Малом собрании?
— Нотариус Команс. Сенатор Керкхове. Еще господин Мелебек с другим адвокатом, чья фамилия мне не известна.
— Кто еще, господин Кемпенар?
— Больше не помню… Минутку… Нет… Возможно, каноник Вьевиль. Мне кажется, я заметил его сутану на лестнице.