Год, не то 1610-й, не то 1618-й — цифры уже неразборчивы. Под камнем покоились останки одного из предков Тересы, которая, молясь, хватала ртом воздух — быть может, из-за торопливости, быть может, от избытка рвения, — отчего издавала звуки, похожие на хлюпанье насоса.
Когда народ повалил из церкви, уже занялся день, и люди с удивлением увидели розовое солнце над белыми от инея крышами. Мальчишки торговали облатками, большими, как облатка священника, и каждый прихожанин покупал себе одну, по обычаю нес ее в руке и, придя домой, прикреплял к двери.
Терлинк еще не оделся — в том смысле, что на нем был пока повседневный костюм. Первым делом он съел яичницу с салом и одну из вафель, испеченных Марией и наполнивших благоуханием весь дом. Затем взял гоголь-моголь для Эмилии, сунул в карман вафлю и пошел вверх по лестнице, а Тереса, все с той же скорбной миной, проводила его глазами.
Муж только изредка позволял ей взглянуть на дочь через дверной глазок. Нет, он ей ничего не запрещал. Просто в присутствии матери Эмилия становилась невозможной, приходила в необъяснимую ярость, и успокоить ее удавалось лишь с невероятным трудом.
Открыв наверху дверь, Терлинк нахмурился: он не застал обычной картины. Это было даже немножко страшно, потому что из-за скудного освещения он не сразу понял, что произошло.
На кровати высилась гора перьев, под которой и спряталась сумасшедшая, да так ловко, что видны были только ее глаза.
— С Новым годом, Эмилия! — неуверенным голосом сказал он в пространство.
Она рассмеялась. Ей случалось смеяться вот так, смехом ребенка-идиота, и этот смех действовал еще хуже, чем ее вспышки, — столько в нем было злобы и порочности.
— Я принес тебе вафлю.
Он поставил еду на ночной столик. Он знал, что Эмилия не даст ему прикоснуться к делу ее рук — изодранному ногтями и зубами матрасу, из которого она вытряхнула все содержимое, как еще восьмилетней девочкой выпустила кишки котенку, вспоров ему живот швейными ножницами.
Терлинк спустился на второй этаж. Долго и тяжело расхаживал по гардеробной. Когда он вновь появился внизу, лицо у него было розовее, чем обычно, кожа — глаже, волосы — прилизанней. Он был весь в черном, воротник пальто поднят, на голове — черный почти квадратный цилиндр.
На площади, где под косыми лучами солнца, падавшими через просветы между домами, уже таял обледеневший снег, кучками стояли также одетые в черное люди, и, когда бургомистр, направлявшийся в ратушу, проходил мимо них, каждый молча подносил руку к шляпе.
Все шло заведенным порядком. Достаточно было взглянуть на группы, чтобы сказать, какие проследуют первыми, а какие еще долго будут ждать своей очереди. Кое-кто даже, хотя час был ранний, заглядывал в «Старую каланчу» и по случаю Нового года пропускал стопку можжевеловки.
Терлинк лично проследил, все ли в порядке. В монументальном камине пылали поленья, что с тех пор, как в ратуше установили центральное отопление, происходило лишь в особых случаях. Дверь из кабинета бургомистра в приемный зал со стенами, декорированными фламандскими коврами, была распахнута. Наконец, невзирая на солнечную погоду, все люстры из уважения к традиции были зажжены, что придавало освещению оттенок какой-то нереальности.
— С Новым годом, баас! — прочувственно поздравил Терлинка Кемпенар.
Йорис пожал его вечно влажную руку, что случалось всего раз в год:
— С Новым годом, господин Кемпенар!
Все ли готово? На столе вместо досье громоздились сигарные коробки.
На подносе стояли тридцать — сорок рюмок и бутылки портвейна. На другом конце стола красовались фужеры для шампанского.
— Можно впускать, баас?
Кемпенар тоже был в порядке: он явился в сюртуке, который надевал, когда пел, и теперь наспех натянул белые нитяные перчатки.
Терлинку не было нужды разглядывать себя в зеркале: он и без того знал, как выглядит. Он стоял спиной к камину, как раз под Ван де Влитом, и казался крупнее, чем фигура на портрете. Быть может, такое впечатление создавалось сюртуком, который он надел в этот день, как и остальные? Воротник был очень высокий, галстук из белого репса. Прежде чем дать окончательный сигнал и уже слыша отдаленный гул голосов, он обрезал кончик сигары и медленно раскурил ее.
— Впускайте, господин Кемпенар.
Сперва появился обслуживающий персонал ратуши, начиная с консьержа Хектора, единственного, кому дозволялось брать с собой жену, работающую уборщицей при муниципалитете. Косоглазый Хектор был в черном костюме и рубашке удивительной белизны. Кемпенар стоял в дверях, впуская посетителей лишь маленькими группками.
— Наши наилучшие пожелания, баас!
— Счастливого Нового года!
Терлинк оставался неподвижен и холоден, более холоден и, можно сказать, более неподвижен, чем Ван де Влит в своей раме. Он делал только два неизменно одинаковых жеста: пожимал протянутую руку, потом запускал пальцы в коробку с сигарами, вытаскивал одну и вручал собеседнику.
— Благодарю, баас.
После чего посетитель, следуя за очередью, огибал стол, где секретарь наполнял рюмки портвейном.
— За здоровье бургомистра Верне!
Фонарщик, полицейские в белых перчатках, служащие водо-, газо-, электроснабжения.
— С Новым годом, баас!
— С Новым годом, Гуринген… С Новым годом, Тисен… С Новым годом, ван де Нуте…
Небо все еще оставалось сплошь затянуто тучами.
Они как бы просеивали солнце, пропуская лучи лишь в самые неожиданные моменты — так, что на главной площади были места, освещенные до странности ярко, и места, где лежали совершенно черные тени. Кучки людей незаметно приближались к ратуше. Достигнув тротуара, кое-кто выбивал трубку, сморкался, бросал взгляд на второй этаж с окнами в мелкий переплет.
Колокола звонили к обедне. Город постепенно наполнялся двуколками с целыми семьями принаряженных крестьян: все в черном, кое-кто из женщин в чепцах, другие — под меховыми накидками и в смешных шляпах.
— С Новым годом, баас…
Жена Хектора, сбегав переодеться и возвратясь в рабочем платье, снова поднялась к себе в кладовку и перемывала рюмки, все менее тщательно вытирая их по мере того, как ускорялось движение очереди.
Сигара, рюмка портвейна. После этого посетитель получал право пройти в большой зал, драпированный коврами, задержаться там ненадолго, подождать товарища, но люди шли на цыпочках, лишь иногда поскрипывая новой обувью, и говорили вполголоса:
— С Новым годом, баас…
Сигары были больше и толще, чем в предыдущие годы, и каждый с изумлением разглядывал еще не знакомые бандероли на них — широкие, раззолоченные, с очень четким изображением ратуши, на котором можно было пересчитать окна, и надписью: «Город Верне».
Руки становились все менее шершавыми, костюмы — менее поношенными.
Кто-то — им оказался служащий больницы — робко осмелился пошутить:
— За здоровье новой сигары!
Но Терлинк не улыбнулся. Он издали видел всех. Был знаком с каждым визитером. Знал, чей подходит черед. Внизу, на тротуаре, начали появляться советники, некоторые подъезжали даже на машинах, и голоса их звучали громче — они ведь были у себя.
Йорис знаком дал понять приставу, наполнявшему рюмки: «Кончайте о портвейном».
И, закрыв едва початую коробку, взял другую — с такими же бандеролями, но более тщательно изготовленными сигарами.
Обращение «баас» больше уже не употреблялось.
— С Новым годом, Терлинк! За вас и наш родной Верне!
Бургомистр не сдвинулся с места с самого начала церемонии Служащие, избавившись от официальной части дня, встряхивались на площади и наводняли кафе. Иные расходились по домам, где их уже ждали жены и дети, чтобы отправиться с визитом к родным. У всех во рту торчали одинаковые сигары.
— Господин Кемпенар! — позвал Терлинк.
Тот встревоженно подбежал к нему.
— Почему не подано печенье?
Итак, несмотря ни на что, секретарь опять проштрафился. Обычно к портвейну, затем к шампанскому для советников подавалось сухое печенье, коробка которого со вчерашнего дня была припасена в стенном шкафу.