В древнееврейском подлиннике книги Бытия Мелхиседек аттестуется вовсе не как «священник бога всевышнего», а как священник и жрец «Эль-Элиона». Слово «элион» переводчики Библии рассматривают как прилагательное, означающее «верховный, всевышний». Такой перевод сам по себе должен вызвать недоумение, так как он противоречит всей ветхозаветной концепции. Считается с точки зрения этой концепции, что в те времена только Авраам с его родичами знал богооткровенную религию. И вдруг какой-то «языческий» царь не только исповедует ее, а даже состоит у всевышнего в священниках! Выйти из этого затруднения богословы могут только при помощи ссылки на таинственность данной ситуации. На самом же деле все обстоит много проще и совсем не таинственно.
Элион — не прилагательное, а часть собственного имени языческого бога Эль-Элиона; это имя хорошо известно в истории религий. Раскопанные в 30-х годах тексты из Рас-Шамры и ряда других мест содержат неоднократные упоминания этого имени одного из многочисленных богов древнеханаанского пантеона. В книге Бытия говорится о Мелхиседеке, жреце Эль-Элиона, а не иудейского или какого-нибудь другого всевышнего. Христос, следовательно, не должен был бы иметь к нему никакого отношения. Правда, кумраниты, конечно, могли рассматривать Мелхиседека как служителя «всевышнего» и отождествлять его со своим пророком и учителем.
Само имя Мелхиседека, означающее «царь праведности» или справедливости, перекликается с наименованием учителя праведности (more hassedeq). Может быть, были какие-то нити, связывавшие в сознании кумранитов образ Мелхиседека с фигурой учителя праведности. Но на решение вопроса об историчности или мифичности Христа это обстоятельство не может оказать влияния, ибо, кроме богословских спекуляций, нет никаких аргументов в пользу сближения, а тем более отождествления Мелхиседека с Христом.
Перейдем теперь к концепциям, имеющим под собой более серьезные основания.
Возможный вариант— «кто-то прошел…»
Начнем освещение этого варианта с возможной реплики оппонента, выразившего свое несогласие с аргументацией «от молчания века».
— Считаться, — мог бы он сказать, — с этой аргументацией всерьез просто невозможно. Она исходит из того, что события, происходившие в отдаленной и малозначительной римской провинции Иудее, должны были чуть ли не немедленно стать известными по всей Римской империи, в частности в ее центре. Думать так — значит мерить древность на наш современный аршин, когда любое мало-мальское существенное событие в Азии или Африке на следующий же день при помощи радио и других современных средств связи делается известным по всему миру. Вполне правдоподобно, что происходившие в 30-х годах I века н. э. в Иерусалиме события остались незамеченными вне Иудеи и, больше того, они могли не запечатлеться особенно сильно даже в памяти их свидетелей и участников. Об этом говорит довольно убедительно О. Хвольсон.
Автор. Ну-ка, интересно, что говорит по этому поводу сей эрудированный и ярый защитник историчности Христа?
Оппонент. Он говорит, что при Ироде, Архелае и римских префектах в Иерусалиме были казнены тысячи людей из еврейского народа и что при этих условиях любому историку трудно, если не невозможно, вспомнить, что между тысячами людей находился один, которого звали Иисусом. По его мнению, лишь через двадцать лет после смерти Иисуса Христа началось народное брожение, которое привело к Иудейской войне. Поражение в этой войне и упадок духа, за ним последовавший, могли оживить воспоминания о казненном учителе, а за этим должно было последовать литературное оформление этих воспоминаний[124].
Автор. Если я вас правильно понял, вы хотите сказать, что не настаиваете на евангельском варианте жизнеописания Иисуса и допускаете возможность другого варианта, по которому его деятельность и гибель прошли несравненно менее «громко» и заметно, чем это изображено в Новом завете? Ну что же, разберем и эту точку зрения, которая нашла довольно большое распространение не только в научной но и в художественной литературе. Известный рассказ Анатоля Франса «Прокуратор Иудеи» дает блестящую художественную и историко-психологическую иллюстрацию этой концепции[125].
На старости лет, мучимый болезнями Понтий Пилат приехал лечиться на морское побережье. Там он случайно встретился со своим старым знакомым римским аристократом Элием Ламией, который в молодости жил изгнанником в Палестине. Греясь на жарком южном солнце, старики вспоминали былые времена и те события в Палестине, которые происходили у них на глазах. Ламия спросил о восстании против римского владычества, которое подняли в свое время самаритяне у горы Гаризим:
— …Я не видел тебя с того времени. Увенчался ли успехом усмирительный поход?
Пилат подробнейшим образом рассказал ему о ходе и исходе этого восстания. Потом припомнились многие другие события, происходившие в Иудее, когда Понтий был там прокуратором. Совместных воспоминаний оказалось так много, что они не могли быть исчерпаны беседой на морском берегу. Решили встретиться на следующий день за столом у Пилата. И опять друзья предались воспоминаниям о том времени, когда они еще молодыми людьми жили в этой варварской Иудее. Больше говорил хозяин стола Пилат — собеседник все интересовался подробностями его административной и судебной деятельности в те бурные годы, и надо было удовлетворять его любознательность. Пилат рассказывал, в частности, о том, как ему приходилось утверждать смертные приговоры, выносившиеся еврейским судилищем:
— Сто раз толпы иудеев, богатых и бедных, со священниками во главе, обступали мое кресло из слоновой кости и, цепляясь за полы моей тоги и за ремни сандалий, с пеной у рта взывали ко мне, требуя казни какого-нибудь несчастного, за которым я не находил никакой вины и который был в моих глазах таким же безумцем, как и его обвинители. Что я говорю, сто раз! Так бывало ежедневно, ежечасно… Вначале я пробовал воздействовать на них; я пытался вырвать несчастную жертву из их рук. Но мое человеколюбие еще больше раздражало их[126].
Это очень похоже на евангельские сообщения о суде над Иисусом. И читая у Франса этот монолог Пилата, ждешь того, что вот-вот он вспомнит об одном из таких несчастных, которых вынужден был отдать на расправу фанатичным «фарисеям и книжникам». Но как раз об этом, самом выдающемся, имевшем наиболее важные последствия, случае Понтий не вспоминает…
Разговор переходит на другие объекты. Ламия рассказывает об одной еврейке-танцовщице исключительной красоты и обаяния — он был в нее влюблен. Роман их кончился неожиданным образом:
— Однажды она исчезла и больше не возвращалась… Несколько месяцев спустя я случайно узнал, что она примкнула к кучке мужчин и женщин, которые следовали за молодым чудотворцем из Галилеи…[127]. Речь идет, судя по всему, о Марии Магдалине. А «молодой чудотворец из Галилеи», конечно, Иисус Христос? Так и есть:
— …Он называл себя Иисусом Назореем и впоследствии был распят за какое-то преступление. Понтий, ты не помнишь этого человека?
«Понтий Пилат нахмурил брови и потер рукою лоб, пробегая мыслью минувшее. Немного помолчав, он прошептал:
— Иисус? Назорей? Не помню»[128].
Оппонент. Вы не находите, что, может быть, Анатоль Франс дал здесь то правильное решение проблемы, которого никак до сих пор не могут найти специалисты-историки?
Автор. Это не исключено. Заметьте, однако, что при таком решении наносится серьезный удар по исторической репутации евангелий. Если события, связанные с деятельностью и гибелью Иисуса Христа, были такими незначительными по масштабу и малосущественными по своим непосредственным последствиям, то евангельское их описание, мягко выражаясь, неточно: отпадают вызванное якобы деятельностью Иисуса массовое движение в Галилее и Иудее; торжественная многолюдная встреча Иисуса «всем народом» при входе его в Иерусалим; экстраординарный по своему размаху и по своим методам ночной судебный процесс; участие многочисленных толп в расправе над Иисусом и т. д. Я уже не говорю о тех чудесах, которыми, по евангелиям, ознаменовались «страсти господни» — если бы хоть одно из них имело место в действительности, то, конечно, вся эта история запечатлелась бы в народной памяти неизгладимым образом.