Весьма неприветливый араб, некий Антонио Свайдета, который на следующее утро отправлялся в Парраль в своей двуколке, согласился подвезти меня до Лас-Нивес, где живет генерал Урбина. К полудню мы оставили горы позади и покатили по ровному плато северного Дуранго — выгоревшей желтой прерии, протянувшейся на такое расстояние, что пасущиеся стада, по мере того как мы удалялись, становились все меньше и меньше, превращались в чуть заметные точки и наконец сливались с подножием изрезанных лиловых гор, до которых, казалось, можно было добросить камень. Неприветливый араб оттаял и принялся излагать мне историю своей жизни, из которой я не понял ни слова. Однако, насколько мне удалось уловить, она сводилась к бесконечным торговым операциям. Однажды он побывал в Эль-Пасо[16] и считал его самым красивым городом в мире. Зато в Мексике торговать было выгоднее. Говорят, что в Мексике так мало евреев потому, что они не могут выдерживать конкуренции с арабами.
За весь день мы не встретили ни души, если не считать оборванного старика верхом на ослике, закутанного в клетчатое красно-черное серапе, но без штанов. Он крепко прижимал к груди поломанный ствол винтовки. То и дело сплевывая, старик по собственной инициативе сообщил нам, что он солдат, что после трехлетнего размышления он решил стать на сторону революции и бороться за свободу. Но в первом же сражении кто-то выстрелил из пушки — первый раз в жизни он услышал этот звук и тотчас отправился к себе домой в Эль-Оро, где намеревается спуститься в какую-нибудь шахту на золотых приисках и сидеть там, пока не кончится война…
Мы замолчали, Антонио и я. Иногда он что-то говорил мулу на чистейшем кастильском наречии, не преминув объяснить мне, что его мул — «чистое сердце» (рuга согаzon).
Солнце на мгновение повисло на вершине красных порфировых гор, а затем скользнуло за них, в бирюзовой чаше неба плыли оранжевые облачка. А бесконечные просторы пустыни, озаренные мягким светом, словно подступили ближе. Впереди внезапно возникла глухая крепостная степа — огромное ранчо, какие попадаются на пути не чаще раза в день, когда едешь по этой беспредельной равнине, — угрюмое квадратное здание без окон, с башнями, зияющими бойницами по углам, и воротами, обитыми железом. Ранчо стояло на небольшом голом холме, мрачное и неприступное, как замок, окруженное загонами для скота, а внизу в сухом овражке блестело озерцо — в этом месте пересыхающая речка вырвалась из песка, прежде чем снова в нем скрыться. По внутренним дворам ранчо поднимались топкие струйки дыма, уходя в небо, озаренное последними лучами солнца. От речки к воротам двигались крохотные женские силуэты с кувшинами на головах, два бесшабашных всадника гнали скот к загонам. Горы на западе теперь казались синим бархатом, а бледное небо — балдахином из голубого шелка, усеянного кровавыми пятнами. Но к тому времени, когда мы достигли огромных ворот ранчо, небеса уже рассыпались звездным ливнем.
Антонио сказал, что нам нужно видеть дона Хесуса. Приехав на незнакомое ранчо, непременно спрашивайте дона Хесуса, и вы не ошибетесь: управляющих всегда зовут именно так. Вскоре к нам вышел необычайно высокий человек, в узких брюках, лиловой шелковой рубахе и сером сомбреро с тяжелым серебряным позументом, и пригласил нас войти. С внутренней стороны к стене со всех сторон были пристроены домики. Вдоль их стен и поперек дверей висели гирлянды нарезанного тонкими ломтиками мяса и красного перца, а также сохнущее белье. Три девушки гуськом шли по двору, придерживая на головах ollas[17] с водой и перекликаясь между собой резкими голосами, обычными для мексиканских женщин. Возле одного дома сидела женщина, убаюкивая ребенка; у соседней двери другая женщина, стоя на коленях, молола кукурузу ручным жерновом — труд долгий и тяжелый. Мужчины сидели вокруг небольших костров из сухих стеблей кукурузы, закутавшись в выцветшие плащи, курили hojas[18] и спокойно глядели, как работают женщины. Пока мы выпрягали нашего мула, они встали и подошли к нам, мягко произнося: «Buenas noches»[19] — и разглядывая нас с дружелюбным любопытством. Откуда мы приехали? Куда держим путь? Какие новости? Неужели мадеристы еще не взяли Охинаги? Правда ли, что Ороско убивает всех pacificos? Не знаем ли мы Панфило Сильвейру? Он — sargento[20] в армии генерала Урбины. Он здешний, двоюродный брат вот этого человека. И когда только придет конец войне!
Антонио пошел добывать кукурузы для мула.
— Tantito — совсем немножечко! — скулил он. — Неужто дон Хесус захочет потребовать за это платы… Ну много ли съест один мул!
Я подошел к одной из дверей узнать, не накормят ли они нас обедом. Хозяйка развела руками.
— Мы все теперь так бедны, — сказала она, — вода, бобы, tortillas[21] — вот и вся наша пища… Есть ли у них молоко? — Нет. — Яйца? — Нет. — Мясо? — Нет, — Кофе? Válgame, Dios![22] — Нет!
Я намекнул, что за эти вот деньги они могли бы купить что-нибудь у соседей.
— Quien sabe, — протянула женщина задумчиво. В эту минуту к нам подошел ее муж и набросился на нее с упреками за негостеприимное к нам отношение.
— Мой дом к вашим услугам, — сказал он торжественно и попросил папиросу.
Затем он присел на корточки, а его жена пододвинула нам два парадных стула. Комната показалась мне довольно большой. Пол был земляной, а сквозь тяжелые балки потолка просвечивала глинобитная крыша. Стены и потолок были выбелены и невооруженному глазу казались безупречно чистыми. Один угол занимала большая железная кровать, другой — швейная машина «Зингер», которую я видел в каждом мексиканском доме. На точеном столике стояла открытка с изображением Гваделупской божьей матери, и перед ней горела свеча. На стене над этим изображением в посеребренной рамке висела непристойная картинка, вырезанная из журнала «Le Rire»,[23] — по-видимому, предмет глубочайшего почитания.
В комнате один за другим появлялись всяческие дядюшки, двоюродные братья и compadres,[24] мимоходом осведомляясь, не найдется ли у нас папироски. По приказу мужа хозяйка принесла горящий уголек прямо в пальцах. Мы закурили. Дело шло к ночи. Поднялся горячий спор, кому идти покупать провизию для нашего обеда. Выбор пал на женщину; и вскоре мы с Антонио уже сидели в кухне, а в углу на глиняном возвышении, похожем на алтарь, наша хозяйка, скорчившись, что-то стряпала на костре. Дым клубами повалил за дверь. Время от времени со двора к нам забредал поросенок или заходили куры, а иногда стремительно вбегала овца и бросалась к кукурузному тесту, но тут сердитый голос хозяина напоминал жене, что она не так уж по горло занята. И она устало вставала и горящей головней прогоняла надоедливую скотину. Во время нашего ужина, состоявшего из ломтиков сушеного мяса, сдобренного огненным перцем, яичницы, tortillas, frijolles[25] и черного горького кофе, все мужское население ранчо, толпившееся в комнате и у дверей, составляло нам компанию. Многие пылали ненавистью к церкви.
— У попов нет ни стыда, ни совести, — кричал кто-то, — раз они, при нашей бедности, берут у нас десятую часть всего, что мы имеем!
— А ведь мы отдаем четвертую часть правительству на поддержку этой проклятой войны!..
— Заткни глотку! — закричала женщина. — Это ведь для бога. Бог должен есть, как и мы…
Ее муж снисходительно улыбнулся. Он когда-то ездил в Хименес и считался сведущим человеком.
— Бог — он ничего не ест, — сказал он безапелляционно. — А вот попы жиреют на нашем горбу.