Данчиков обернулся к Вале:
— То ли он разыгрывает нас, то ли ты не смогла ему как следует втолковать, чего мы добиваемся. Это вовсе не допрос. Нам захотелось о нем знать немного больше, чем имя и солдатский номер.
Командир встал, приоткрыл дверь:
— А ну-ка, Митя!.. Или ты, Сапронов. Позовите одного-двух бойцов с улицы, которые окажутся поблизости.
Хайнеману разрешили сесть. Пришли Халетов и Бражников. Последний был из здешних жителей, огородник артели, — широкоскулый, неразговорчивый мужчина с добрыми черными глазами. Он доложил о прибытии и стал в дверях, опершись плечом о притолоку.
Увидев, что Данчиков задумался о чем-то, Сапронов по собственной инициативе продолжал беседу.
— Вот смотри сюда. Я — электромонтер, то есть рабочий. Он, — Сапронов показал на Бражникова, — агроном, а этот, Халетов — пас овец, сеял хлеб — крестьянин. Пришла война, мы стали солдатами. Выгоним вас — и снова всяк за свое дело. Ясно?
Валя перевела Гансу слова Сапронова.
Но Ганс обиженно твердил, что это ему все ясно, так же ясно, как и то, что его происхождение — из семьи солдата.
— А почему вы, собственно, удивляетесь? — спросил Данчиков своих товарищей, словно ему давно была знакома разгадка такого поведения Ганса Хайнемана. — Немцы — военизированная нация. Почти пятьдесят лет у них продолжается казарменный образ жизни. В армии служат, как видите, семьями. Из поколения в поколение. Стоит ли удивляться, что возникло целое сословие военных?..
Следующим подняли унтер-офицера. Он одернул мундир, поправил пряжку поясного ремня, подтянул голенища сапог и даже обмахнул носки полой валявшейся в углу шубы. Потом долго возился, пристраивая брюки на пряжках. Партизаны срезали у пленных пуговицы с брюк. Их приходилось поддерживать руками. Именно сейчас унтеру почему-то не хотелось держать руки в карманах.
Густаву еще тогда, когда унтер начальственно зыркнул на него, показалось, что во взгляде его было что-то натянутое. Словно унтер позировал невидимому фотографу.
Унтер выпятил грудь и высоко задрал подбородок, глядя неподвижными глазами в верхний угол комнаты. Таким он и прошел в командирскую комнату. Почти сразу оттуда ушли Бражников и Халетов.
Освободившись, Ганс Хайнеман попросил знаком у Мити гармонику и, как ни в чем не бывало, затянул мелодию:
Унд дайне либе
Шпрахен лайс
Фон либе гайс,
Дас кайне вайс,
Вас айнер вайс,
Нур их...
У песни был неожиданный конец.
Минут через пять за дверью командирской комнаты послышалось чье-то несдержанное восклицание и смех. Оттуда выскочил багровый от напряжения Сапронов. Он зажимал рот ладонью, гася подступивший к горлу смех.
— Мить, а Мить, — позвал он, став вполуоборот к часовому. — Ты видел когда-нибудь... короля?
— На картах игральных есть короли, и в шахматах у Маркиана, — не растерялся паренек.
Он скуки ради отсоединил от автомата рожок, перетирал патроны.
— А хочешь, я тебе живого короля покажу сейчас? — не унимался Сапронов.
— Вот чудак, где же ты его возьмешь?
Сапронов будто ждал такого ответа.
— Где, где? — передразнил он паренька. — Ты думаешь, у Данчикова — унтер? Это ж наместник германского бога попался.
— Из самого Берлина? — доверчиво изумился подросток. — Может, это Гитлер?
Митька проворно сгреб со стола патроны, стал заталкивать их в металлический рожок, всем своим видом обнаруживая желание взглянуть на унтера-короля.
Разговора с Митькой Сапронову показалось недостаточно. Шумливый, веселый, он выбежал на крыльцо:
— Эй, ребята! Идите-ка сюда швыдче! Короля живого словили!
С десяток партизан, перешучиваясь с Сапроновым, ввалились в прихожую. Один из них в дубленом полушубке, с окровавленной повязкой на голове, опустился на скамью рядом с Густавом, широко облокотясь и время от времени, очевидно уже по привычке, поправляя повязку. Остальные расположились кто где, большинство стоя.
Данчиков вывел унтер-офицера на середину комнаты.
Тут только Густав смог как следует разглядеть человека, в руках которого оказалась его судьба и судьба остальных пленных. Красный офицер был невысок, чуть пониже Сапронова ростом и несколько спокойнее своего ординарца в движениях. Коричневые глаза его не по-восточному круглы. Когда Данчиков сердился, щелки глаз сужались, брови вздрагивали в такт произносимым словам. В отличие от своих подчиненных, офицер носил знаки различия — три кубика. Данчиков холодно посмотрел на Густава и объявил, подталкивая унтера в спину:
— Полюбуйтесь, товарищи, на эту кикимору: не хочет отвечать. Я, говорит, король Бирмы — Мартин Греве, а вы — мужичье...
— Повернись-ка лицом к людям, «король», — сурово выкрикнул сидящий рядом с Густавом пожилой партизан с повязкой на голове.
Валя, вышедшая вслед за этой процессией из комнаты, перевела слова партизана. Мартин, не торопясь, развернулся вполоборота лицом к выходу.
Густав почувствовал, что ему становится жарко, потела шея, дрожали от волнения руки. Отчетливее всех остальных, присутствующих здесь, Густав понимал всю нелепость нынешнего положения Мартина Греве. Но боже, неужели Мартин сам до сих пор не понял чудовищной насмешки Шоора?
Все ждали слов командира, который опустился на скамью между Густавом и Митей, как раз над не заполненной Густавом анкетой.
— Ну что ж, Бирма так Бирма, — хмурясь от нелепого подмигивания Мартина, начал Данчиков. — Зачем пожаловал на русскую землю? Вручай верительные грамоты или что там по международным обычаям полагается...
Валя начала переводить слова Данчикова, улыбаясь. Однако не договорила до конца. Командир гневно выкрикнул:
— ...или кроме автомата и факела для русских ничего не захватил с собой?
Крик этот заставил «короля» вздрогнуть. Он мотнул головой, словно лошадь от удара. И тут случилось непредвиденное: штаны «короля», пристроенные на бедрах кое-как, скользнули вниз. Не чувствуя этого или не желая портить королевской позы, Мартин глядел остекленелым взором в верхний угол комнаты...
Первый не выдержал Митька. Увидев дрожащие ноги короля, туго обтянутые трикотажными кальсонами, он по-детски взвизгнул и воскликнул
— Тю! Да это же не взаправдашный король! Фриц настоящий!
Тишина раскололась от могучего вздоха. Охнул и зашелся хохотом еле сдерживавший себя Сапронов, разноголосо захохотали партизаны. Люди переступали с ноги на ногу, хлопали друг друга по плечам, запрокидывали головы, хватаясь за бока, хохоча, хохоча. Смеялся басом пожилой Бражников, колотился, задыхаясь от смеха, казах Саидов, цеплялся за плечо бородатого партизана, который только охал и отмахивался руками от Мартина, словно от привидения.
— Ха-ха-ха... Го-го-го...
— Ох, мать моя родная! — пристукивал ногами кто-то в углу.
Смеялся солдат Ганс Хайнеман, прикрывал ладонью рот Данчиков, что-то кричал сквозь смех Митя, довольный сам собою в эту минуту.
Лавина смеха обрушилась внезапно. Густаву никогда не приходилось видеть на войне ничего подобного. Смех оглушал его, выворачивал душу, устрашал больше орудийного грома... Вероятно, это продолжалось долго, потому что перед ним откуда-то из смеха выплыло грустное лицо престарелого наставника Раббе, промелькнул неизъяснимый майор Шоор — его темнеющие глаза, плотно сжатые уголки губ, в которых всегда пряталась улыбка; вспомнил Густав своих товарищей по взводу, которые в последнее время почти не смеялись совсем — их лица были тревожно-задумчивы.
Густаву вдруг показалось, что смеются не над тупым унтером, а над ним самим. И так было всегда, только он, Густав, почему-то не замечал этого смеха над собою. Смеялся капитан Гельмут Визе, способствуя его уходу на войну; смеялась тетушка Элизабетт — она умела при любых обстоятельствах оставаться в стороне, создавая себе благополучие то на предательстве родного брата, то на страданиях Густава; смеялся поезд, который вез Густава на фронт, смеялись журавли, отлетавшие на юг, смеялись облака, лес, солнце. И всем хватало смешного в поступках Густава. Лишь профессор Раббе не был весел, умолял Густава думать... думать... Где и когда думать, как разобраться в этом головокружительном круговороте войны? Вот у русских просто: поймали придурковатого Мартина — и смеются. Впрочем, разве он сам, Густав, меньше этого Мартина смешон?