— Довольно! Хватит, говорю! — пристукнув кулаком по столу, потребовал Данчиков. Когда партизаны умолкли, он сказал резко: — Смешного мало, товарищи. Перед нами потерявший человеческий облик молодой немец. Его искалечили фашистские воспитатели, — подчеркнул командир. — А Мартин мог быть и хорошим хлеборобом, и искусным токарем, и ученым. С добрыми целями мог бы от имени своего народа приехать в ту же Бирму. Но фашистам наплевать на честь своего государства. Они выставили германский народ, его надежды, его молодость на посмешище всему миру. Какой-то высокопоставленный идиот втемяшил в голову этого недоросля мысль о том, что после завоевания Германией мирового господства он будет королем. Миллионы «королей» уже нашли себе смерть на полях нашей Родины. Но много их еще гуляет по селам и городам, сея смерть...
Данчиков стал рядом с Мартином, который к тому времени уже водворил брюки на место и засунул руки в карманы.
— Народ Бирмы, — спокойнее, но так же твердо продолжал Данчиков, — борется в настоящее время против японских колонизаторов. А бирманцам уже приготовлен фашистами новый «король» — вот этот щипаный унтер... Как вы думаете, товарищи, поможем бирманцам избавиться от новоявленного правителя?
— Повесить его гада!
— У-у, стерва коронованная!
— Дай, командир, я его задушу своими руками.
Густав разобрал в общем гуле уже несколько знакомый для него голос Сапронова:
— У меня со школьных лет руки на королей чешутся.
Партизаны шумели, негодуя. Обдумывая свое решение, Данчиков некоторое время молчал, закусив губу. Потом круто повернулся к Густаву и спросил сурово:
— А ты чей «король»?.. Югославский или, может, норвежский? Говори!
Густав проворно встал, не дожидаясь перевода слов командира. Изумленной Вале не пришлось растолковывать и то, что говорил немецкий солдат.
— Я не король, господин обер-лейтенант. Я — Густав Мюллер, индийский магараджа, если угодно... Это все, может быть, в самом деле нелепо, но так случилось. Майор Шоор нам с Мартином присвоил эти титулы в разное время. Я хочу быть честным, господин офицер, и готов разделить судьбу с несчастным Мартином... Судьбу со своим народом, — закончил Густав, довольный, что его не перебили.
Но взбудораженный Данчиков словно не замечал, что немец говорит по-русски.
— Ты с унтером — это еще не народ, — рубанул воздух рукой Данчиков. — Отвечай: советских людей убивал? Кровь наших людей есть на твоих руках? Чего молчишь?
Густав решил и здесь не таиться:
— Наш взвод сжег деревню Белово за Новозыбковым. И все люди в этой деревне сгорели...
— Белово? — тихо и оттого жутковато вскрикнул раненый сосед Густава. Он повторил за немцем название родной деревни почти сразу, будто все это время думал о ней. Партизан не дождался подтверждения слов немца. Он медленно поднялся на ноги, то сжимая кулаки, то хватая себя за голову. Расширенные глаза его выражали неверие:
— Ты точно помнишь, собачья душа?.. Скажи: это то самое Белово, где береза сбочь дороги?.. Береза сбочь дороги и три кустика?.. — Он так и не смог высказать более подробных примет своего хутора, поперхнувшись от волнения.
Партизан говорил о деревьях, а в памяти Густава отчетливо выплыла сцена, когда рослая красавица Авдотья Белова в предсмертной тоске металась по дому, отыскивая Герману Копфу водки; как она прикрывала собой детей, как вышла с ребенком на крыльцо горящего дома и упала на ступени резного крыльца, сраженная пулей.
— Это ужасно... это действительно ужасно, — шепотом ответил Густав. — Но березки той больше нет...
Партизан, шатаясь, побрел к выходу, не слыша негодующих выкриков своих друзей, напрасно окликал его Данчиков.
Ничего не слышал Маркиан Белов, шепча как в бреду о сгоревшей березке, которая стояла в его воображении целой и красивой до сих пор, символизируя собой родную деревню, семью, а может, и целый мир, ради которого он жил и боролся.
— Именем советского народа! — суровея с каждой фразой, объявил Данчиков. — Именем погибших женщин и детей Белова... есть предложение: расстрелять!
— Повесить их гадов!
— Дай, командир, я их своими руками задушу! — опять вырвался возглас Сапронова.
Но командир повторил властно:
— Расстрелять!
Мартина Греве и Густава Мюллера вытолкали на улицу.
5
Снег казался мутным, багровым. Цвет его менялся в зависимости от того, где проходила цепочка людей, растянувшихся друг за другом. Сначала они шли огородами, и нетронутые сугробы здесь имели голубоватый оттенок; в сосновом бору, куда на несколько мгновений прорвались лучи солнца, стволы бросали на снег розовые краски; на краю лесного лога снег казался пепельно-серым. Здесь он даже хрустел не так резко, как в иных местах, рассыпался, словно песок пустыни. Густав шел, не подымая головы. Перед самым лицом мелькали порыжелые задники сапог Мартина. Из-под кованых каблуков унтера, словно из-под копыт лошади, летел снег. Мартин по-смешному выпячивал зад, норовя попасть след в след за Саидовым. Сказывалась солдатская выучка — всегда экономить силы, использовать проторенную впереди идущим тропу.
«Да, много смешного и грустного в этом мире, И красивого много, как этот разноцветный русский снег... И непонятного — через край... Почему узкоглазый, монгольского типа партизан Саидов ведет своих врагов к месту расстрела непроторенной тропой? Это обычай или расстрелы у них вообще редки?»
Они подошли к низкорослой корявой сосне, склонившейся над обрывом. Мартин грустно смотрел на это наполовину свалившееся в пропасть дерево, и ему было жалко себя. Он по инерции сделал несколько шагов вслед за Саидовым вдоль заснеженной кромки оврага. И вдруг встал, вскинул руки к лицу, будто заслоняясь: на него в упор глядел зрачок пистолетного дула. Мартин, отступая от смерти, сделал шаг... еще шаг назад, взмахивая руками, потеряв равновесие или отмахиваясь от еще не вылетевшей смерти. Вот он качнулся, будто потеряв опору под ногами, стал падать в овраг. И в ту же секунду Саидов небрежно взмахнув пистолетом, швырнул ему пулю вдогонку. Затем отвернулся и долго сворачивал козью ножку, заткнув пистолет за ремень. Табак рассыпался на снег, бумага не склеивалась.
И тут Густав вспомнил о Сапронове. Резко обернулся и чуть не вскрикнул: в двух шагах, прямо на уровне лица Густава, качался пистолет в руке Сапронова.
Боец обернулся к Саидову, не опуская оружия:
— Может, ты и этого прихлопнешь, Саганбек?
— Иди ты!.. — сердито откликнулся казах, высекая огонь.
Непонятная медлительность Сапронова дала возможность Густаву справиться со своим смятением. В его мозгу забилась тревожная мысль: «Что-то я не успел сделать? Я должен был исполнить чью-то просьбу в предсмертную минуту?»
А русский все не стрелял. В памяти Густава промелькнули десятки лиц знакомых ему людей, эпизоды детства, учебы в университете. Да, да, университет... И тут же появилось мудрое обличье профессора Раббе, произносящего слова: «Скажи своей смерти... скажи своей смерти...»
Будто в бреду, слово в слово за стариком Раббе Густав повторил его талисман.
— Чего, чего? — сказало черное дульце пистолета басом. — Что ты там лопочешь?
— Мой отец, — уже по-русски, выделяя каждое слово, произнес Густав, — убит в тридцать третьем... фашистами...
Пистолет тяжело поплыл вниз. Сапронов снова покосился в сторону Саидова, будто ища совета. Казах курил, глубоко затягиваясь. Затем, сплюнув в овраг, сказал:
— Кончай, Юра!..
...Впоследствии, припоминая детали этого трагического происшествия в своей жизни, Густав называл секунды колебания Сапронова спасительными. Когда пистолет поплыл кверху опять, из-за кустов орешника донесся звонкий возглас радистки:
— Эй, Сапронов! Саидов!..
Вот девушка показалась сама — в распахнутом ватнике, запыхавшаяся, розовощекая от ходьбы по глубокому снегу.
— Вы какого «короля» застрелили: бирманского или индийского?
Вид ее выражал озабоченность, надежду.