Кострыкин уже знал от дежурного по станции, предоставившего ему ночлег в собственном доме, что Маяки это и есть Аржаница. Только — бывшая Аржаница, которую в войну спалили немцы. На месте прежней Аржаницы выстроено новое село, и дорога шоссейная к нему проложена со станции Погребы, где сошел рассудительный студент педучилища, воскресивший в памяти Кострыкина мудрые черты Прокофия Хомутова.
— «Скворушки!» — прошептал вдогонку детям Кострыкин, настраиваясь на местный речевой колорит. Разыскав место посуше, Кострыкин достал скрипку и попробовал подражать жаворонкам, чибисам и даже колокольчикам, которые, как ему казалось, тоненько звенели.
Он играл, доверившись слуху сердца. Глаза в это время бродили по приречным тропкам, исхоженным в детстве, по шиферным крышам домов, издалека напоминающим стадо лебедей, опустившихся за рекою, на взгорье...
Аржаница, возрождаясь, как бы развернулась главной улицей к востоку, стала выше, горделивее, светлее. Дорога к ферме была обсажена четырехрядной аллеей берез, уже заматеревших у корневищ. Посередине села возвышались два белокаменных здания, в которых нетрудно было угадать школу и сельский клуб.
Кострыкин играл в честь зазеленевших берез, в честь тихих и светлоликих домиков, в честь безвестных и непритязательных на громкую славу людей, преобразивших в незаметном каждодневном труде свой родной уголок земли. Ему казалось, что запиши это все сейчас на бумагу, получились бы части той самой симфонии, которая так и осталась недописанной.
Время то приближалось, то удалялось, воскрешая в памяти лица живых и мертвых сверстников. Все они были для него живыми и молодыми потому, что такими он сам оставил их, уходя, сорок лет назад.
Он, наверное, долго смотрел помолодевшим взглядом на кучное соцветие незабудок, изумленно замерших у ног музыканта, потому что голубые лепестки вдруг тихо колыхнулись и поплыли перед глазами. Зеленые их стебли мелко расчленились, принимая цвет спелой ржаной соломы, скучиваясь в перевясло, похожее на девичью косу... И вот уже перед Кострыкиным, перед мысленным взором его, встало открытое девичье лицо, милые глаза Марфеньки...
Кострыкин не удивился этому, он неистово водил смычком по струнам, словно хотел обратить время, будто можно было сейчас через образ подруги юности вернуться самому в молодые лета...
Он играл до тех пор, пока из Маяков в окружении притихшей стайки «скворушек» к нему не приблизился седой и сгорбившийся человек, который по-мальчишески вскидывал острые локти, переставляя непослушные ноги. Его поддерживал тот самый всезнающий студент из могучего племени «скворушек». Еще сильные руки Прокофия оторвали музыканта от земли.
— Вытащил... без меня поднял возок в гору, Проша?.. — не то спрашивая, не то утверждая, проговорил Кострыкин, уткнувшись в плечо одногодка...
— Ну, что я говорил? Пришел же! — непривычно глухо, однако, по-былому уверенно сказал Прокофий Силыч, обращаясь к детям.
Он уже забыл, что последний разговор о Кострыкине в Аржанице шел давным-давно и не с этими детьми, а с их отцами...
— Примите меня в свою семью, скворушки, — проговорил Кострыкин и зашагал вперед, стараясь попасть в ногу с Прокофием.
ДЕВЯТЫЙ «Б»
— Гешка!.. Комиссар!..
Я вздрогнул. Я вспомнил... Нет, я ничего не мог вспомнить в тот миг, замерев посередине дощатого настила, заляпанного свежей известкой. Я разогнался было к оконному проему недостроенного нами дома, когда снизу настиг этот зов. До сих пор не знаю, почему я тогда остановился: ведь я уже давным-давно не Гешка. У меня есть замечательный тезка Гешка Михайлов, названный так его упрямой матерью. Он охотно отзывается на такое обращение. Это мой сын. Для всех строительных рабочих от юных штукатурщиц до степенных седоусых каменщиков я — Геннадий Петрович, прораб. Всем известна моя натура, не терпящая легкомыслия, ребячества. А тут с высоты цокольного этажа я прыгнул книзу, на кучу алебастра. В едкой пыли я ошибся с человеком, окликнувшим меня полузабытым детским именем...
Отойдя в сторонку, мы жадно приглядывались друг к другу. Тот, кто знал мое имя, был в более выгодном положении — он меня искал и мог разглядеть издали.
— Ну, узнай же меня! Узнай скорей! — приказывал этот человек, больно притираясь к моей щеке худыми и колючими скулами. И тут только я заметил, что левая рука его, заброшенная мне через плечо, равнодушно висит плетью, не прижимает меня, подобно правой.
— Вы... ты случайно не из девятого «Б»?
Кричу я, вероятно, громко, потому что гость тоже шумлив. Из нижнего оконного проема высунулась девичья голова в алой косынке. Я делаю досадливый жест рукой, и косынка понимающе исчезает.
Проклятая память подготовила мне новый сюрприз. Напрасно я минуту и другую вглядывался в серые, ослепляющие горячечным блеском глаза друга, сдавленные у уголков гусиными лапками морщин. Ни у кого из моих прежних знакомых не было столько коричневых складок на лице, такой глубокой морщины на лбу и таких серых, почти безбровых проницательных глаз. К счастью, обрадованному человеку этому пока хватило упоминания о девятом «Б».
Так произошла эта встреча.
Еще до оклика снизу я почувствовал на руках две-три холодные капли. Погода с утра не предвещала ничего хорошего, а прораб в таком случае должен быть настороже. Пока мы обнимались, капли зачастили.
Извинившись, я кинулся к проему, чтобы разыскать подсобных рабочих и приказать им убрать с открытой площадки цемент, а кучу алебастра забросать листами фанеры. Люди, как нарочно, разбрелись по этажам.
Когда я вернулся от ящика с цементом, дождь разошелся. Впрочем, на куче алебастра поблескивал лист фанеры. А друг мой нашел убежище под толевым навесом, куда мы после смены сносили инвентарь. Он дал мне знак рукой, чтобы я переждал непогоду на месте. Надо было все же перебежать через двор, но меня остановил внезапный голос подсобницы Гали Онипко, неслышно подошедшей сбоку. Галя была едва ли не самой юной из группы выпускниц средней школы, пришедших на строительный объект после неудачи с институтским конкурсом. Она организовала здесь бригаду «красных косынок».
— Одноклассника встретили, Геннадий Петрович? — затягивая и без того крепкий узелок под подбородком, спросила Галя. Не дождавшись ответа, девушка сказала не без гордости: — А наш класс тоже был девятым «Б».
— Очень мило, — рассеянно отозвался я. Мне было совсем не до Гали. — Очень хорошо. В каждой школе есть свой девятый «Б».
Девушка глубоко вздохнула и закусила губу, отчего ямочки на щеках углубились, а юное личико похорошело.
Между тем дождь, попробовав свою молодую силу, обрушился на землю неистовым майским ливнем. Задорно рокоча и с сухим треском загоняя в землю ослепительные стрелы, над головами метался гром. Лист фанеры на куче алебастра гудел, будто железный. Из-под листа, пузырясь, растекались молочно-белые ручьи.
Пока что неопознанный по фамилии гость еще глубже отступил под навес, но не настолько, чтобы потеряться с глаз. Юность наша осталась где-то так далеко, что если бы у людей имелась привычка измерять жизнь школьными классами, то мы с ним перешли бы к нынешней поре по крайней мере в двадцать девятый «Б».
Ливень облюбовал нашу местность основательно. Это был один из таких весенних дождей, после которых холода исчезают бесповоротно.
Отгороженный от гостя густой шторой дождя, я не переставал вглядываться в его лицо, одухотворенное улыбкой. Сквозь водянистую штору оно казалось мне свежим, без морщин. Больше того: оно с каждой минутой чудодейственно прояснялось и молодело. Дождь, будто художник штриховкой, делал это лицо зримее.
И вдруг... О счастье! Я чуть не вскрикнул, весь подавшись вперед. Мне хотелось побежать к другу, повторяя его имя много раз, как строку из полузабытой, но дорогой песни: «Пимка Яровой! Пимка!..»
— Геннадий Петрович, — послышался опять сбоку голос Гали Онипко, — товарищ Михайлов, а ваш класс был дружный?