— Вы, конечно, зайдете попрощаться с профессором? Он ждет.
— Мне сказали, что господин Раббе заболел.
Густав, действительно, слышал в этой комнате и от этой самой секретарши слова об отсутствии профессора, когда в приемную заглядывали другие посетители.
— Да, он болен, но он пришел, чтобы сказать вам напутственное слово. Ведь у вас нет в Берлине никого из близких, а вы отправляетесь сразу в казарму?
«Чего еще?» — недовольно подумал Густав, но тут же спохватился. Ведь он уходит из университета, быть может, навсегда, и было бы просто по-свински не пожать руку старому человеку. «Что же тут еще раздумывать — чудаковатый Раббе стоит того, чтобы откозырять ему на прощанье. Не больше, чем пожатие руки, но и не меньше, черт возьми!»
Войдя в кабинет и галантно поклонившись, Густав мысленно выругал себя за пошлые мысли о своем наставнике. Профессор действительно имел жалкий вид: болезненно-бледное лицо со свинцовыми отеками под глазами было ужасно. Губы плотно сжаты, словно человек этот удерживал застрявший в гортани крик от нестерпимой внутренней боли. Густава поразил голос его — хрипловатый, низкий. На поклон Густава профессор ответил еле заметным кивком головы. Не меняя позы и лишь изредка отыскивая глаза собеседника вялым взглядом, Раббе пробасил из кресла:
— Хотелось так много сказать, Густав, на прощанье... Я готовился к этой беседе всю ночь... Не удивляйтесь, пожалуйста, и слушайте, если уж догадались прийти... Мы все такие — старики: видим не дальше, однако больше вас, молодежи, хотя и близоруки. Да, Густав... Мне хотелось говорить с вами как представителю того поколения, которое принято называть отживающим свой век. Нам, старикам, спокойнее живется последние дни, если наше дело попадет в надежные руки.
Раббе качнулся всем корпусом в кресле, жестом приглашая Густава сесть, и когда студент сел, он несколько минут разглядывал его в упор — молча, сосредоточенно, словно убеждаясь, стоит ли продолжать этот разговор. Вероятно, не один раз в жизни приходилось этому человеку говорить и попусту.
Густав спокойно перенес проверку взглядом.
— Хотелось так много сказать вам, Густав, — повторил Раббе несколько увереннее. Это «вам» звучало в его устах как не одному Густаву, а всем его ровесникам, его поколению. Вдруг ученый заговорил об ином, просветлев, горько улыбнувшись лишь уголками губ.
— По нашим национальным обычаям родители дарили своим детям, уходящим на войну, талисман...
— У меня имеется крестик, который, по свидетельству тетушки, был надет на меня руками родной матери, — вежливо отказался Густав. Он был доволен, что эта умилительная подробность так кстати пришла ему в голову сейчас. К тому же, Густав хотел избавиться от ненужной опеки профессора, вероятно приготовившего ему за ночь длинную наставительную речь. Судя по началу беседы, это вполне могло случиться.
— На поле брани в предсмертную минуту в голову солдата приходят две мысли: о матери и о боге...
— Мне уже говорили такое, — перебил Густав. Затем добавил, вздохнув: — Мысли эти являются подсознательно, независимо от воли солдата, звания его и даже вероисповедания...
— Не забывай же, Густав, в трудную годину прикоснуться к материнскому крестику.
— И об этом я наслышан, господин профессор.
Густав недовольно мотнул головой и покосился на дверь.
— Я был бы счастлив, если бы тебе пригодился и мой последний совет... Если хочешь — мой талисман...
Густав, сидя, перебирал ногами, как конь, который застоялся в конюшне и жаждал лишь одного — движения. Все же он нашел в себе силы выслушать все сказанное профессором до конца. Разговор приобретал странный характер:
— Поклянись, мой мальчик, что ты выполнишь мою последнюю просьбу.
— Можете не сомневаться, профессор.
— Даже если встретишься со смертью с глазу на глаз?
— Да. Лишь бы я оказался в доброй памяти на этот случай.
— Вот-вот, дорогой. Именно для такого случая я приготовил тебе свой талисман.
Видя, что Густав несколько поуспокоился и, по мнению Раббе, сможет удержать в памяти его слова, профессор проговорил насколько мог громко:
— Ты скажешь своей смерти прямо в лицо только одну фразу: «Отец погиб в концлагере в тридцать третьем...» Ты слышишь, Густав?
— Вы думаете, русские снаряды боятся заклинаний?! — прошептал Густав, съежившись. Только сейчас до его сознания начала доходить вся опасность опрометчивого шага с уходом на фронт. Но такое состояние было кратковременным. Он, конечно, не скажет этой нелепой фразы в лицо «своей» смерти. Однако незачем огорчать прекраснодушного Раббе.
Когда Раббе с дрожью в голосе повторил свой вопрос, Густав, сделав как можно смиреннее лицо, откликнулся утвердительно:
— О да, профессор.
Они распрощались. Выходя из кабинета и мысленно смеясь над стариком Раббе и его затейливым талисманом, Густав думал над тем, какое бы прозвище дал старику капитан Визе: Лысый черт, Неврастеник или Беззубая ящерица? Скорее всего Беззубая ящерица.
По коридору навстречу ему с пением «Хорста Весселя» валил чуть не весь будущий дипломатический корпус будущей германской империи.
Густав посторонился, сделав им прощальный жест рукою. Он вдруг почувствовал, что больше торопиться некуда.
2
Через неделю транспортный самолет доставил Густава в оккупированную Полтаву. Здесь в комендатуре, размещавшейся в островерхом старинном доме с гербом миргородского воеводы на фасаде, он получил допуск в учебные аудитории зондеркоманды особого назначения.
Зондеркоманда занимала уцелевшее здание техникума гражданского строительства, которое Густав без труда разыскал, пройдя через тенистый Петровский парк. Сослуживцами его оказались сплошь новички в военном деле, но все, наподобие Густава, люди с приличным для солдата образованием.
Старшим инструктором у Густава был белобрысый, с застывшим взглядом синеватых навыкате глаз майор, который любил себя называть «Дитрих-2».
— Ваша задача, господа, — почесывая у себя под коленкой ноги, высоко вскинутой на угол стола, и глядя куда-то поверх стриженых голов своих курсантов, инструктировал майор Дитрих-2 Шоор, — с виду довольно проста: вам предстоит разъяснять, а где понадобится насаждать в занятых населенных пунктах тот самый порядок, который мы призваны утвердить по велению фюрера на огромных просторах Запада и Востока...
Общие речения об исторической миссии немецкого солдата, уже не раз слышанные каждым из курсантов по радио и читанные в газетах, Шоор произносил скороговоркой, будто пастырь молитву.
Но он оживал и воодушевлялся, когда дело доходило до специальных предметов. Атлетически сложенный человек этот с неприятно длинными руками, с большими редко моргавшими, как у куклы, серыми глазами и соломенно-желтой шевелюрой, майор Шоор всем своим нагло-уверенным видом властно вжимал в мозги слушателей необходимые, как он выражался, сведения.
Сведения эти были жутковатыми, как и сам специалист, и без особых личных качеств майора Шоора едва ли были бы надлежащим образом усвоены. Густаву приходилось изучать конструкцию автомобилей с герметическим кузовом; по команде майора, глядевшего на секундомер, заталкивать в узкую дверцу кузова кого-либо из своих товарищей, игравших роль «пойманного большевика», учиться обращению с горючей смесью и факелом при поджогах зданий...
Густава несколько шокировало откровение майора о том, что новый порядок имел существенные изъяны и воспринимался в оккупированных районах без энтузиазма, лишь с помощью принудительных средств и методов.
Сосед Густава по парте Петер Зомеринг, учитель из Саксонии, откуда-то знал, что, благодаря своему многоколенному арийскому происхождению и блестящим физическим данным, майор Шоор пользовался широкой благосклонностью у молоденьких немок из гитлерюгенда. По свидетельству этого саксонского учителя, в адрес Шоора приходит много писем и телеграмм от кратковременных сожительниц из фатерланда, которые в патриотическом экстазе — подарить фюреру ребенка! — не утруждали себя ожиданием замужества и использовали услуги безотказного Шоора. Письма и открытки такого рода, включая и те, где содержались гневные слова гретхен или глупая воркотня удовлетворенных своей судьбой фанатичек, никто, кроме денщика, не читал, потому что Шоор всю корреспонденцию сразу отправлял в туалетную комнату. Близких родственников Шоор подобно капитану Визе не признавал.