– Ах, он никуда не годится! Никуда не годится! Он меня не чувствует… Туп! Это фармазон, Жертруда! Как не стыдно служителю Божию…
Она больше не делала аббату признаний в гнусных искушениях, которым ее подвергал нечистый; а когда аббат из чувства долга хотел приступить к перевоспитанию ее души, старуха заявила ему без обиняков, что обычно исповедуется у падре Гусмана и не знает, удобно ли обращаться за духовным руководством к другому священнику.
Аббат покраснел и ответил:
– Вы правы, сударыня, вы правы. В этих делах нужна крайняя деликатность…
Он ушел; с тех пор, лишь на минуту заглянув к доне Жозефе, чтобы справиться о ее самочувствии, поговорить о погоде, об осенних эпидемиях, о каком-нибудь церковном празднике, он спешил откланяться, чтобы уйти на террасу к Амелии.
Аббат заметил, что у девушки всегда подавленный вид, и заинтересовался ею. Для Амелии посещения аббата Феррана были большим развлечением в одинокой рикосской жизни. Она так привязалась к старому священнику, что в ожидании его визита надевала мантилью и выходила на дорогу в Пойяйс встречать его; обычно она поджидала аббата возле кузницы. Беседа неутомимого говоруна Феррана занимала ее; его разговоры были совсем не похожи на ту убогую болтовню, которую она привыкла слышать на улице Милосердия; так вид обширной долины, полной рощ, пашен, озер, садов и весело работающих людей, не похож на четыре беленые стены городского чердака. Разговоры аббата напоминали выпуски «Еженедельной развлекательной газеты», «Сокровищницы семейных вечеров» или «Послеобеденного чтения». В них было все: религиозные нравоучения, путешествия, случаи из жизни великих людей, рассуждения о сельскохозяйственных работах, добрые старые анекдоты, возвышенные эпизоды из жизнеописаний святых, иногда стихи и даже советы молодым хозяйкам, в том числе один очень полезный: как стирать вещи из шерстяной фланели, чтобы они не садились. Он был немного однообразен только тогда, когда заводил речь о своих прихожанах – об их свадьбах, крестинах, болезнях, ссорах, – или рассказывал охотничьи приключения.
– Однажды, милая барышня, иду я вдоль Плакучего ручья и вижу выводок куропаток…
Амелия знала, что теперь на целый час хватит подвигов Красотки и баснословных попаданий в дичь; все это изображалось в лицах, с подражаниями голосам птиц и треску выстрелов: пум, пум!.. Иногда аббат пускался в рассказы об охоте на диких зверей – это было его любимое чтение: на тигров в Непале, на алжирских львов, на слонов; это были страшные истории, уносившие воображение Амелии в далекие экзотические страны, где травы растут выше наших сосен, солнце жжет, как раскаленное железо, а в сумраке каждой ветки горят глаза хищников… Потом от тигров и малайцев он переходил к какой-нибудь любопытной подробности из жизни Франциска-Ксаверия – и вот уже неисправимый говорун с головой ушел в историю португальских завоеваний в Азии, описывал армады, ходившие в Индию, и славные сражения при осаде Диу![144]
В один из таких дней аббат гулял с Амелией в плодовом саду; начав излагать выгоды, какие извлек бы каноник из этого участка, если бы выкорчевал и распахал сад, он кончил подвигами миссионеров в Индии и Японии, а Амелия вдруг рассказала ему о странных шумах в доме по ночам и о своих ночных страхах.
– Ай, какой стыд! – рассмеялся аббат. – Взрослая, женщина – и вдруг боится буки!
Ободренная добротой аббата, Амелия заговорила о голосах, которые угрожали ей из-за кровати.
Улыбка сошла с лица аббата.
– Милая моя барышня, это порождение вашей фантазии, с которым нужно во что бы то ни стало совладать. Не спорю, на свете бывают чудеса, но Бог не станет запросто разговаривать с кем попало, спрятавшись за кроватью, и не позволит таких шуток дьяволу… Голоса эти – если вы их действительно слышите и если грехи ваши очень тяжки – доносятся не из-за изголовья, а из глубины вашей души, вашей совести… А коли так, вы можете положить в своей комнате не одну Жертруду, а сотню Жертруд и даже целый батальон пехоты, и все равно будете их слышать… Вы слышали бы их, даже если бы были глухи. Что вам действительно необходимо – это успокоить совесть, которая просит покаяния и очищения.
Разговаривая так, они взошли на террасу. Усталая Амелия села на каменную скамью и стала смотреть вокруг; взгляд ее бродил по крышам хлевов, по длинной лавровой аллее, по гумнам и дальним полям, ровный квадратам пашен, сменявших одна другую и зеленевших ярче и влажней обычного после небольшого утреннего дождя. Теперь, к вечеру, воздух был тих и прозрачен; ветер улегся, и кучевые облака висели неподвижно, чуть окрашенные по краям розовым отсветом заката… Она размышляла о разумных словах аббата и о том, какой глубокий покой сошел бы в ее душу, если бы грехи, нависшие над ней, как каменные утесы, вдруг растаяли, развеялись силой покаяния… И ей страстно захотелось душевного мира, захотелось светлого успокоения, подобного тишине этих равнин.
Какая-то птица запела и смолкла; через минуту она снова пустила долгую трель – такую радостную, такую трепетную, что Амелия улыбнулась.
– Это соловей?…
– Соловьи в такое время не поют, – поправил аббат. – Это дрозд. Вот кто не боится привидений и не слышит голосов. Ишь заливается, мошенник!
И действительно, голос дрозда звенел и переливался таким торжеством, таким упоением жизнью, что в саду стало празднично от этого птичьего ликования.
И Амелия, потрясенная радостным щебетом птицы, уступила одному из тех неудержимых нервных порывов, какие бывают у истеричных женщин, и вдруг заплакала.
– Ну, ну, ну, что это? – всполошился аббат.
Он взял ее за руку с фамильярностью друга и старого человека и стал успокаивать.
– Как я несчастна!.. – бормотала она, борясь с рыданьями.
– Нет никакой причины, чтобы вам быть несчастной… Как ни горьки наши печали, душе христианина всегда доступно утешение. Нет греха, которого не простил бы господь, и нет страдания, которого бы он не утишил. Только не надо загонять внутрь свое горе… Это оно вас душит и заставляет плакать. Если я могу вам помочь, приходите.
– Когда? – спросила она, вся трепеща от желания поскорей отдать себя под защиту этого святого человека.
– Когда угодно, – улыбнулся аббат. – У меня нет специального часа, отведенного на утешение. Церковь всегда открыта, Бог всегда с нами…
Рано утром, задолго до того как проснулась старуха, Амелия пошла в аббатство; два полных часа она лежала ниц в маленькой исповедальне перед сосновым алтарем, который славный аббат собственноручно окрасил в синий цвет, разбросав по синему полю головки херувимов с крылышками вместо ушей – произведение церковной живописи, о котором старик говорил не без тайной гордости.
XXII
Падре Амаро кончил обедать и курил, устремив глаза на потолок, чтобы не видеть изможденное лицо коадъютора. Уже полчаса коадъютор неподвижно, точно мертвый, сидел на стуле, роняя каждые десять минут вопрос, который звучал так же уныло в пустом доме, как над городом бой соборных часов, отбивающих четверть в ночной тишине.
– Вы больше не подписываетесь на «Нацию», сеньор соборный настоятель?
– Нет, я читаю «Народную газету».
Коадъютор снова впал в молчание, медленно накапливая слова для нового вопроса. Наконец и этот вопрос с трудом вытек из него:
– Известно что-нибудь об этом негодяе, который написал заметку?
– Нет. Он уехал в Бразилию.
В этот самый миг вошла служанка и доложила: «Там пришли и спрашивают сеньора соборного настоятеля». Это была условная формула, означавшая, что Дионисия ждет на кухне.
Она не появлялась уже несколько недель, и Амаро, охваченный живейшим любопытством, вышел из столовой, плотно прикрыл за собой дверь и вызвал почтенную матрону на лестницу.
– Важная новость, сеньор настоятель! Я бежала бегом. Дело серьезное. Жоан Эдуардо здесь!
– Неужели! – вскричал Амаро. – А я только что о нем говорил! Удивительно! Какое совпадение…