Литмир - Электронная Библиотека
A
A

VI

Наш разговор на площади Рато, когда Фрадике с тоской вспоминал о благочестивых и жеманных празднествах XVIII века, относится к его последнему приезду в Лиссабон.

Автору «Лапидарий» было в то время пятьдесят лет, и с каждым днем он все больше привыкал к приятной размеренности своей парижской жизни.

С 1880 года Фрадике занимал на улице Варенн флигель старинного особняка герцогов Треденн. Жилище свое он обставил с благородной и строгой роскошью. Ему всегда претило бессмысленное нагромождение разнородных вещей и тканей, несовместимых по стилю и веку, которое носит вполне подходящее варварское название «брик-а-брак» и обладает неодолимой притягательной силой для биржевых дельцов и кокоток. Благородные драгоценные гобелены g пейзажами или историческими сценами; широкие обюссонские диваны; несколько отличных образцов мебели эпохи французского ренессанса; редчайшие изделия из голландского и китайского фарфора; много простора, много света, гармоничное сочетание спокойных тонов – вот что вы находили в пяти комнатах, составлявших «берлогу» Фрадике. Все балконы, с узорными железными решетками времен Людовика XIV, выходили в заросший старыми деревьями садик – один из тех уголков, которые так украшают этот клерикально-аристократический квартал, образуя приюты тишины и уединения, где порой майскими вечерами решается запеть соловей.

Распорядок жизни Фрадике регулировали старинные часы, медленному и строгому бою которых предшествовали серебристые звуки старинного придворного танца; а за неизменностью установленного порядка следил камердинер Смит – шотландец из клана Мак-Дуффов, старик с уже седой головой и еще румяным лицом. Он прослужил у Фрадике тридцать лет, со строгим усердием заботясь о своем господине во всех его странствиях и всех перипетиях жизненного пути.

Утром, ровно в девять часов, с первыми тактами очаровательно меланхоличного менуэта Чимарозы или Гайдна, Смит с шумом входил в спальню Фрадике, распахивал окна и восклицал: «Morning, Sir!»[285] Фрадике тотчас же соскакивал с постели (он считал это весьма гигиеничным) и бежал к обширному мраморному умывальнику, чтобы облить голову и умыться холодной водой, причем наслаждался этой операцией, как счастливый тритон. Затем, накинув один из своих китайских халатов, приводивших меня в восхищение, он располагался в кресле и отдавал себя в руки Смита. В роли брадобрея старик, по словам Фрадике, соединял в себе проворство Фигаро с глубокомыслием Оливье, цирюльника и советчика Людовика XI. И действительно, намыливая и брея щеки своего хозяина, Смит успевал дать ему ясную, достоверную и сжатую информацию о политических событиях по «Таймсу», «Стандарту» и Кельнской газете».

Я не мог наглядеться на Смита, когда он в коротком фраке с белым галстуком а-ля Пальмерстон, в клетчатых, черных с зеленым, штанах (это были цвета его клана), в лакированных ботинках с вырезом, водил намыленной кисточкой по подбородку своего господина и тихо докладывал, с достоинством и знанием дела: «Совещание князя Бисмарка с графом Кальноки не состоится… Консерваторы потерпели поражение на дополнительных выборах в Йорке… Вчера в Вене поговаривали о новом русском займе…» Лиссабонские приятели посмеивались над этим «балаганом», но Фрадике утверждал, что рассматривает этот обычай как полезный возврат к классической традиции, ибо во всем латинском мире со времен Сципиона Африканского за брадобреями была закреплена роль вестников и общественных уведомителей. Эти короткие доклады Смита составляли для Фрадике основу ежедневной сводки политических новостей, и он никогда не говорил: «Я прочел в «Таймсе», а «Я прочел в Смите».

Чисто выбритый, хорошо информированный, Фрадике погружался в теплую ванну, выйдя из которой вновь попадал в надежные объятия Смита; набором перчаток из шерсти, фланели, волоса, пакли и тигровой кожи Смит натирал его тело, пока оно не становилось «розовым и блестящим», как у Аполлона. После этого Фрадике пил шоколад; затем удалялся в библиотеку, простую рабочую комнату, где помещался большой стол черного дерева, а рядом – статуя Истины. Ослепительно-белая в своей мраморной наготе, она стояла, приложив тонкий палец к губам – символ интимной работы мысли в поисках знания, которая требует тишины и не терпит мирской суеты.

В час дня он завтракал с воздержностью эллина – яйцо, овощи, – затем, растянувшись на диване, принимался за русский чай, просматривая в газетах и журналах литературную, театральную и светскую хронику, которая не входила в чисто политическую компетенцию Смита. Он внимательно читал и португальские газеты (которые называл «презабавным продуктом общественного разложения»), ибо они имеют свой характерный стиль и чрезвычайно любопытны для всякого, кто, подобно Фрадике, интересуется посредственностью в ее натуральных проявлениях. Он считал, что Калинó[286] столь же достоин изучения, как Вольтер. Остальную часть дня Фрадике посвящал друзьям, визитам, мастерским художников, фехтовальным залам, выставкам, клубам – словом, всем тем разнообразным занятиям, которые создает себе человек хорошего вкуса, живущий в высокоцивилизованном городе.

Под вечер он отправлялся в Булонский лес в фаэтоне, которым сам правил, или верхом на «Царице Савской», великолепной кобыле из табунов Айн-Вейба, уступленной ему моссульским эмиром. Вечер, если у него не было в этот день ложи в Опере или во Французской Комедии, он проводил в салоне какой-нибудь дамы, ибо испытывал потребность закончить день среди «женственной эфемерности» (его выражение).

Эта «женственная эфемерность» играла величайшую роль в его жизни. Фрадике любил женщин; но, кроме них и превыше всего на свете, он любил Женщину.

Его отношение к женщинам определялось тремя моментами: благоговейным преклонением возвышенной души, любопытством естествоиспытателя и темпераментом сангвиника. Вслед за романтиками эпохи Реставрации, Фрадике считал женщин существами высшего порядка, божественно сложными созданиями природы, ни с чем в мире не сравнимыми и достойными глубочайшего поклонения; но, не отрекаясь от этого культа, он в то же время рассекал и исследовал эти существа высшего порядка без всякого благоговения, клетку за клеткой, с увлечением естествоиспытателя; и очень часто на месте благоговеющего жреца и любознательного ученого оказывался просто мужчина, который, следуя благостному велению природы, любил женщину, как фавны любили нимф.

Кроме того, – так, по крайней мере, следовало из его разговоров, – он подразделял женщин на различные виды. Существует женщина «внешней жизни», цветок, взращенный для роскоши и светского блеска; и существует женщина «внутренней жизни», хранительница домашнего очага; как бы ни была такая женщина привлекательна, Фрадике неизменно сохранял с ней тон глубокого почтения, не допускавшего никаких исследовательских экспериментов. «Я смотрю на них, – пишет он госпоже де Жуар, – как на чужое письмо, которое запечатано сургучом». Но по отношению к женщинам, живущим «внешнею», светской жизнью, полной суетности, и фантазии, Фрадике считал себя столь же несвязанным и безответственным, как перед изданной типографским способом книгой. «Перелистывать книгу, – пишет он той же госпоже де Жуар, – делать пометки на ее атласистых полях, обсуждать ее вслух, не стесняя себя выбором выражений, увозить к себе и читать вечером дома, рекомендовать друзьям, бросить в угол, когда прочитаны лучшие ее страницы, – все это, думается мне, вполне позволительно и не противоречит ни обычной морали, ни уголовному кодексу».

Может быть, все эти утонченности – не что иное, как попытка дать философское обоснование своему распутству и облагородить извозчичий темперамент, чтобы придать ему нечто литературное и интересное (как ехидничал один из моих приятелей)? Не знаю. Самым наглядным комментарием к теориям Фрадике было его поведение в гостиной, среди «женственной эфемерности». Когда очень чувственная женщина слушает мужчину, который волнует ее, губы у нее бессознательно приоткрываются. У Фрадике в подобные минуты расширялись глаза. Глаза у него были небольшие, табачного цвета; но в присутствии одной из этих «внешних женщин», блистающих в гостиной, они становились огромными, бархатистыми, наполнялись черным блеском, наливались влагой. Старая леди Монгрев сравнивала эти глаза с «разверстым зевом двух змей». И действительно, было в них что-то заманивающее, заглатывающее; но взгляд его прежде всего свидетельствовал о волнении и восторге. В этой полной самоотдаче, какая бывает лишь у верующего перед образом Девы, в мягком звучании голоса, ласкающего и жаркого, как воздух теплицы, во влажном блеске его выразительных глаз женщины видели всемогущее действие своей прелести и красоты на мужчину, в высшей степени одаренного мужскими качествами. А ведь нет более опасного соблазнителя, чем тот, кто умеет дать понять женщине, что она неотразима и может покорить самое неподатливое сердце одним грациозным движением плеч или тихим вздохом: «Какой очаровательный вечер!» Кто делает вид, что его легко обольстить, сам легко обольщает других. Это повторение мудрой и правдивой индийской легенды о заколдованном зеркале, в котором старая Махарина видела себя ослепительно красивой. Каких грехов, каких предательств не совершит Махарина, чтобы завладеть этим зеркалом, в котором ее морщинистая кожа кажется такой гладкой и свежей?

вернуться

285

С добрым утром, сэр! (англ.)

вернуться

286

Калинó – персонаж из старинных французских водевилей (так в старину назывались народные сатирические песенки), тип наивного до глупости молодого человека.

134
{"b":"246675","o":1}