Жоан Эдуардо, вдруг озлившись, с силой оттолкнул его, так что он ударился о стойку.
– Но-но! Здесь рукам воли не дают! – строго прикрикнул дядя Озорио. – Я драки не допущу!
– Пусть не лезет! – рявкнул конторщик. – И тебе будет то же…
– Не умеете себя держать – ступайте на улицу, – веско сказал дядя Озорио.
– Кого на улицу? Меня на улицу? – взревел Жоан Эдуардо, занося кулак. – Попробуй еще раз сказать слово «улица»! Да ты с кем разговариваешь?
Дядя Озорио молчал, опершись о стойку обеими своими мощными руками, один вид которых внушал почтение к его харчевне.
Но Густаво решительно встал между ними и заявил, что надо быть благородными людьми! Никаких споров и обидных слов! Друзья могут между собой пошутить, посмеяться, но как водится между людьми благородными! Здесь все благородные!
Он оттащил в сторону конторщика, который все еще не переварил обиду.
– Ну, Жоан! Ну, Жоан! – уговаривал его Густаво, взволнованно жестикулируя. – Ты же образованный человек! Право! Надо вести себя пристойно! Если каждый будет срываться и входить в задор от одной рюмки – невозможны ни приятная компания, ни веселье, ни братство!
Потом он вернулся к дяде Озорио и, положив ему на плечо руку, стал в волнении объяснять:
– Я за него ручаюсь, Озорио! Он благородный человек! Просто у него неприятности, и он не привык много пить. Вот и все! Но он славный малый… Не сердись, дядя Озорио. Я за него ручаюсь…
Он пошел за Жоаном Эдуардо и уговорил его пожать руку дяде Озорио. Трактирщик торжественно заверил, что не хотел оскорбить кавальейро. Последовала серия пламенных shake-hands.[113] Чтобы закрепить перемирие, наборщик заказал еще три стопочки белого. Жоан Эдуардо, не желая ударить лицом в грязь, предложил выпить всем вместе по рюмке коньяку. Уставив в ряд рюмки и бокалы вдоль стойки, они обменивались любезными словами, величая друг друга «кавальейро», а пьяный посетитель, забытый в углу, почти лежал на столе, подперев кулаками голову и блаженно уткнувшись носом в пустой графин.
– Вот это дело! – восклицал наборщик, в котором коньяк всколыхнул бурную волну любви к людям. – Гармония! Гармония – моя слабость! Гармония между славными ребятами и во всем человечестве… Я бы поставил огромный стол и рассадил бы вокруг все человечество, и устроил бы банкет, и зажег бы огонь, и все бы шутили и разрешили бы все социальные споры! Недалек день, когда все это сбудется, дядя Озорио!.. В Лиссабоне уже готовятся. И дядя Озорио поставит нам вино для этого банкета!.. Выгодное дельце, а? Попробуй отрицать, что я тебе друг!
– Спасибо, сеньор Густаво, спасибо…
– И мы здесь тоже все друзья, все мы джентльмены! А вот он, – наборщик обнял Жоана Эдуардо, – отныне мой брат: теперь уже мы не расстанемся по гроб. И брось тосковать, дружище! Напишем брошюру… А Годиньо и Нунеса мы…
– Нунеса я раздавлю! – мрачно пообещал конторщик; после стопки белого он стал заметно хмуриться.
В трактир вошли два солдата, и Густаво решил, что пора идти в типографию. Если бы не это, они не расставались бы весь день, всю жизнь! Но работа – это наш долг, труд – высочайшая из добродетелей!
Наконец они вышли после новых shake-hands с дядей Озорио. В дверях Густаво еще раз пообещал конторщику братскую верность и всунул ему в руку свой кисет с табаком. Затем он исчез за углом, сбив на затылок шляпу и мурлыча «Гимн труду».
Оставшись в одиночестве, Жоан Эдуардо пошел на улицу Милосердия. У дверей Сан-Жоанейры он тщательно потушил папироску о подошву сапога и со страшной силой дернул за шнур колокольчика.
Руса опрометью сбежала с лестницы.
– Амелиазинья дома? Я хочу с ней говорить!
– Обеих сеньор нет дома, – ответила Руса, напуганная странными приемами сеньора Жоанзиньо.
– Врешь, дрянная баба!
Потрясенная девушка с треском захлопнула дверь.
Жоан Эдуардо перешел на другую сторону улицы и прислонился к стене, скрестив руки. Он оглядел дом. Окна были закрыты, кисейные занавески задернуты; два носовых платка каноника Диаса сохли на веранде первого этажа.
Он снова подошел к двери и тихонько постучал дверным молотком. Потом опять стал бешено рвать колокольчик. Ничего! Тогда, вне себя от негодования, он отвернулся и направил свои стопы к Соборной площади.
Выйдя на площадь, он остановился против собора, обводя все вокруг хмурым оком. Площадь была пуста; в подъезде аптеки Карлоса на ступеньке сидел мальчишка и держал за поводок осла, нагруженного сеном; по мостовой бродили куры.
На дверях собора висел замок. Все было тихо; только из ближнего дома, где шел ремонт, доносился стук молотка.
Жоан Эдуардо свернул уже в тополевую аллею, как вдруг на паперти появились падре Силверио и падре Амаро, вышедшие из боковой ризничной дверцы. Они шли медленно и о чем-то разговаривали.
Куранты на башне пробили четверть, и падре Силверио остановился сверить свои часы. Затем оба священнослужителя с улыбкой взглянули на фасад Муниципальной палаты: окна были распахнуты, и в темном проеме одного из них можно было различить фигуру председателя, смотревшего в бинокль на дом портного Телеса. Оба падре пошли дальше и спустились по ступеням на площадь, все еще смеясь над этим романом, о котором судачил весь город.
Только теперь падре Амаро заметил Жоана Эдуардо, стоявшего столбом посреди площади. Священник сразу остановился: видимо, он подумал, не лучше ли вернуться в собор, чтобы избежать встречи; но двери церкви были заперты, и он, опустив глаза, тихо пошел вперед рядом с добряком Силверио, который не спеша вытаскивал из кармана табакерку. Вдруг Жоан Эдуардо сорвался с места и, не говоря ни слова, изо всех сил ударил падре Амаро кулаком в плечо.
Падре Амаро, ошеломленный, нерешительно поднял свой зонт.
– Караул! – завопил падре Силверио, попятившись и воздев к небу руки. – Помогите!
Из подъезда Муниципальной палаты выбежал человек и схватил конторщика за шиворот.
– Вы арестованы! – закричал он. – Вы арестованы!
– На помощь! На помощь! – надрывался Силверио.
В окрестных домах стали распахиваться окна; перепуганная аптекарша Ампаро выбежала на веранду в нижней юбке; Карлос, в домашних туфлях, выскочил из лаборатории; а председатель Муниципальной палаты, перевесившись через перила балкона, отчаянно взмахивал рукой, все еще сжимавшей бинокль.
Наконец писарь Домингос[114] торжественно выплыл на улицу, не успев снять люстриновые нарукавники, и с помощью полицейского сержанта препроводил в Муниципальную палату конторщика, который не сопротивлялся и был очень бледен.
Карлос же поспешил увести падре Амаро к себе в аптеку и в страшной суматохе велел приготовить эфиру и апельсинового уксуса, а жене крикнул, чтобы поскорее устроила для раненого постель… Нужно немедленно осмотреть плечо его преподобия. Нет ли ссадин?
– Благодарю вас, не обращайте внимания, – говорил Амаро, белый как воск. – Это пустяки, он только слегка задел. Глоток воды, и ничего больше…
Но Ампаро считала, что падре Амаро должен выпить стаканчик портвейна, и побежала за вином наверх, натыкаясь на ребят, цеплявшихся за ее юбку, громко охая и на бегу объясняя служанке, что на сеньора соборного настоятеля совершено покушение!
Возле аптеки столпился народ, заглядывая в окна; один из плотников, ремонтировавших соседний дом, утверждал, что сеньора настоятеля пырнули ножом; какая-то старушка изо всех сил работала локтями, чтобы протолкаться вперед и увидеть кровь. Наконец, по настоянию Амаро, который не желал огласки, Карлос величественно вышел на порог и заявил, что не позволит бунтовать около своей двери. Сеньор настоятель жив, это всего лишь ушиб, небольшой удар… Он, Карлос, отвечает за жизнь его преподобия.
Осел, стоявший у крыльца, вдруг заревел. Шокированный фармацевт повернулся к мальчишке, который держал осла за поводок: