– Так что я снова буду работать у Горбуна.
А сейчас он идет обедать к Озорио и приглашает Жоана Эдуардо составить ему компанию. Мир не рухнет, если один раз конторщик не пойдет в свою контору!
Жоан Эдуардо вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Может быть, он ослаб от голода и потому чувствует себя таким растерянным, таким обескураженным… Он сразу согласился; приятно после целой лавины огорчений и хлопот спокойно посидеть в таверне перед полной тарелкой, в обществе друга, разделяющего твою ненависть к сутанам. К тому же Жоан Эдуардо перенес столько ударов, что испытывал потребность в сочувствии. Он горячо воскликнул:
– Идет! Ах, дружище, сам Бог послал мне тебя! Весь этот мир – такая помойка! Если бы нельзя было полчаса поболтать с другом, право, не стоило бы и на свет родиться!
Горький тон, столь необычный для «этого теленка», как называли Жоана Эдуардо приятели, удивил Густаво.
– А что такое? Что-нибудь неладно? Полаялся с подлецом Нунесом? – спросил он.
– Нет, так просто, сплин.
– Сплин! Это что-то английское! Да! Жаль, ты на видел Таборду в «Лондонской любви»!..[107] Забудь про сплин. Откупорим бутылочку – и все как рукой снимет…
Густаво схватил друга под руку и втолкнул его в дверь таверны.
– Да здравствует дядя Озорио! Дружба и братство!
Трактирщик дядя Озорио, жизнерадостный толстяк в рубашке с закатанными до плеч рукавами, стоял, опершись о стойку бело-розовыми руками и обратив к посетителям пухлое хитрое лицо. Он весело приветствовал Густаво по случаю его возвращения в Лейрию. Правда, наборщик что-то похудел… Наверно, это от лиссабонских дождей и оттого, что там кладут в вино кампешевое дерево[108]… А что будут кушать сеньоры?
Густаво, встав перед стойкой и сбив шляпу на затылок, воспользовался случаем познакомить провинциалов с лиссабонской шуткой, чрезвычайно ему нравившейся!
– Дядя Озорио, угостите нас королевской печенью и жареными капелланскими почками!
Дядя Озорио, не лазивший за словом в карман, сразу же откликнулся, вытирая тряпкой оцинкованную стойку:
– Таких кушаний не держим, сеньор Густаво. Это лакомство столичное.
– Ну, значит, вы отстали. В Лиссабоне я каждое утро ел это блюдо на завтрак… Ну ладно. Дайте нам по куску жареной трески с картошкой… Да порумяней!
– Вас обслужат как старых друзей.
Молодые люди расположились в «отдельном кабинете», закоулке, отгороженном от зала двумя сосновыми досками и завешенном ситцевой портьерой. Дядя Озорио уважал Густаво за то, что он знающий малый и не гуляка, и потому сам принес графин красного вина, тарелку маслин и спросил, протирая бокалы фартуком не первой свежести:
– Что новенького в столице, сеньор Густаво? Как там дела?
Наборщик сейчас же сделал серьезное лицо, пригладил рукой волосы и проронил несколько загадочных фраз:
– В столице неспокойно… Политиканы потеряли всякий стыд… Рабочий класс начинает шевелиться. Пока еще нет подлинного единства… Все очень присматриваются к событиям в Испании… Ждут серьезных перемен!
Все зависит от Испании…
Но дядя Озорио, копивший некую сумму денег, чтобы купить на них усадебку, питал решительное отвращение к беспорядкам. Он считал, что стране больше всего нужен мир. А главное – подальше от испанцев. Из Испании не жди – господа, конечно, знают эту поговорку – «ни дружной весны, ни верной жены».
– Все народы – братья! – воскликнул Густаво. – Когда надо ниспровергнуть Бурбонов, императоров, придворную камарилью и спесивых вельмож, нет ни португальцев, ни испанцев, а есть только братья! Нам нужно братство народов, дядя Озорио!
– Что ж, значит, надо чокнуться за братство, выпить и повторить, на том и мир держится, – спокойно отпарировал дядя Озорио, выплывая вон из отдельного кабинета.
– У, мамонт! – пустил ему вслед наборщик, оскорбленный безразличием дяди Озорио к братству народов. Впрочем, чего и ждать от частного собственника, да еще и агента по выборам в своем приходе!
Напевая «Марсельезу», Густаво разлил вино по бокалам и, высоко поднимая графин, чтобы вскипала пена, поинтересовался, чем занимается в последнее время Жоан Эдуардо.
– В «Голосе округа» бываешь? Горбун говорил, тебя не вытащить с улицы Милосердия… Когда же свадьба?
Жоан Эдуардо, покраснев, ответил неопределенно:
– Пока еще не решили… Возникли затруднения. – И, помолчав, он прибавил с вымученной улыбкой: – Мы поссорились.
– Пустяки! – отмахнулся Густаво и пренебрежительно повел плечами, выражая свойственное революционеру презрение к любовной блажи.
– Пустяки?… Не знаю, пустяки ли это, – сказал Жоан Эдуардо. – Знаю только, что они отравляют жизнь… Они убивают, Густаво.
Он замолчал и закусил губу, чтобы подавить волнение.
Но наборщик считал любовь глупой тратой сил. Нашли время… Человек из народа, труженик, гоняющийся в такую минуту за юбкой, – это ничтожество… Более того, он изменник! Теперь не о шашнях надо думать, а о том, как добыть свободу всем народам, как вызволить труд из когтей капитала, как покончить с монополиями и достоять за республику! Не телячьи нежности нам нужны, а действие, революционное действие! И он с силой раскатывал «р» в слове «р-р-революционное», жестикулируя худенькими, точно у туберкулезного больного, руками над блюдом с жареной треской, которую принес слуга.
Жоан Эдуардо слушал его и вспоминал те времена, когда наборщик, влюбившись в булочницу Жулию, каждый день приходил на работу с красными от слез глазами и оглашал типографию вздохами, на которые товарищи его отвечали выразительным покашливанием. Однажды Густаво из-за этого даже подрался во дворе с Медейросом…
– Пустые слова! – сказал Жоан Эдуардо. – Все люди одинаковы… Хорошо тебе сейчас рассуждать; а вспомни, что с тобой самим было.
Замечание это задело наборщика за живое. Побывав в лиссабонском демократическом клубе «Алкантара» и приняв участие в составлении манифеста к бастующим братьям с табачной фабрики, он считал, что отдал всю свою жизнь делу пролетариата и республики. Он? Он таков же, как все? Он тоже способен растрачивать время на бабьи юбки?
– Нет, уважаемый сеньор, вы глубоко ошибаетесь! – ответил он и замкнулся в сердитом молчании, терзая вилкой жареную треску.
Жоан Эдуардо испугался, что обидел его.
– Ах, Густаво, брось дурить: человек может быть верен своим убеждениям, бороться за идею – и в то же время жениться, создать свой очаг, иметь семью.
– Ни в коем случае! – вскричал наборщик. – Кто женился – человек пропащий! У женатого в голове одно: заработать на пропитание! Он сидит как крот в своей норе, не может пожертвовать ни минуты на друзей, по ночам таскает на руках своих сопляков, у которых режутся зубки… Женатый революционер – это пустое место! Он продается! Женщины ничего не смыслят в политике. Они вечно боятся, что их муж ввяжется в какую-нибудь историю и попадет в полицейский участок… И патриот связан по рукам и ногам! А если нужно хранить тайну? Женатый человек не может хранить тайну!.. Из-за этого революции терпят крах… К черту семью! Еще порцию маслин, Озорио.
Между перегородками показалось брюхо дяди Озорио.
– О чем вы, сеньоры, так горячо спорите? Можно подумать, что партия Майя провела своих в окружной совет!
Густаво откинулся на спинку скамьи, вытянул ноги и с места в карьер спросил:
– Пусть дядя Озорио скажет. Скажите, сеньор, способны вы изменить своим политическим убеждениям в угоду жене?
Дядя Озорио погладил свою толстую шею и проговорил с хитрецой:
– Могу вам ответить, сеньор Густаво. Женщины куда вострей нас… И в политике, и в коммерции! Кто следует их совету, внакладе не останется… Я уже двадцать лет советуюсь со своей хозяйкой – и, что ни говори, дела мои идут не худо.
Густаво подскочил на месте.
– Ты продаешься!
Дядя Озорио, уже привыкший к излюбленному выражению Густаво, ничуть не оскорбился, а ответил шуткой: