Амелия послала за апельсиновым уксусом.
– Ничего ей не сделается! – хрюкал каноник. – Caма отойдет. Это у нее приливы!
Амелия бросила на падре Амаро горестный взгляд и спустилась вниз, вместе с доной Марией де Асунсан и с глухой Гансозо, которые тоже отправились «уговаривать бедненькую дону Жозефу». Священники остались одни; каноник повернулся к Амаро и сказал, снова берясь за газету:
– Слушай, теперь идет про тебя.
– Вы тоже получили порцию, и какую! – предупредил Натарио.
Каноник прочистил горло, пододвинул поближе лампу и с чувством задекламировал:
– «…Но главная язва – иные молодые священники, этакие денди в подрясниках, которые получают приходы по протекции столичных графов, водворяются на житье в семейных домах, где есть неопытные молодые девушки, и, пользуясь влиянием, какое дает их высокий сан, сеют в невинных душах семена порока и разврата!»
– Наглец! – пробормотал Амаро, зеленея.
– «…Говори, служитель Христа, на какой путь влечешь ты невинную деву? Хочешь выпачкать ее в грязи порока? Зачем проник ты в лоно почтенной семьи? Для чего кружишь около своей жертвы, словно коршун вокруг беззащитной голубки? Прочь, святотатец! Ты нашептываешь ей соблазнительные речи, чтобы столкнуть ее с честной дороги; ты обрекаешь на горе и вдовство какого-нибудь честного юношу, который хотел бы предложить ей свою трудовую руку, а ей ты готовишь страшное будущее и потоки слез. И все это для чего? Для того, чтобы удовлетворить гнусные позывы твоей преступной похоти…»
– Какой негодяй! – прошептал сквозь стиснутые зубы падре Амаро.
– «…Но помни, недостойный иерей, – каноник извлек из своих голосовых связок самые глубокие звуки, чтобы должным образом подать заключительные фразы, – уже архангел занес над тобою меч высшего правосудия. На тебя и твоих сообщников устремлен беспристрастный взгляд всей просвещенной Лейрии. И мы, сыны труда, бдим на посту и заклеймим позорным тавром чело Богоотступника. Трепещите, заговорщики „Силлабуса“! Берегитесь, черные сутаны!»
– Бьет наповал! – заключил вспотевший каноник, складывая «Голос округа».
Падре Амаро плохо видел сквозь слезы ярости, туманившие ему глаза; он медленно вытер платком лоб, перевел дух и сказал дрожащими губами:
– Не знаю, коллеги, что и думать! Бог видит правду. Все это клевета, грубая клевета.
– Подлый поклеп… – загудели священники.
– По-моему, – продолжал падре Амаро, – мы должны обратиться к властям!
– И я так говорю, – поддержал Натарио. – Надо поговорить с секретарем Гражданского управления…
– Нет, тут нужна дубина! – зарычал падре Брито. – Что власти! Надо поколотить его палкой! Я бы из него дух вышиб!
Тогда каноник, который размышлял, почесывая подбородок, сказал:
– Натарио, вы должны пойти к секретарю. Вы владеете словом, мыслите логично…
– Если таково решение коллег, – сказал Натарио, поклонившись, – то я пойду. Скажу им все, что следует, этим властям!
Амаро сидел за столом, обхватив голову руками, совершенно уничтоженный. Либаниньо скулил:
– Ох, милые, про меня-то ничего нет… но как послушаешь этакое… Ей-богу, поджилки так и трясутся. Ох, чада мои, что же это за напасть…
Но на лестнице послышался голос доны Жоакины Гансозо; каноник сейчас же сказал вполголоса:
– Коллеги, при дамах лучше к заметке не возвращаться. Довольно и того, что было.
Через минуту, как только вошла Амелия, Амаро поднялся, сказал, что у него разболелась голова, и откланялся.
– Как, и чаю не выпьете? – огорчилась Сан-Жоанейра.
– Нет, милая сеньора, – ответил он, запахивая плащ. – Мне что-то нездоровится. Доброй ночи… А вы, Натарио, загляните завтра около часу в собор…
Он пожал руку Амелии, которая была так убита, что даже не ответила на его рукопожатие, и вышел, понуро горбясь.
Расстроенная Сан-Жоанейра заметила:
– Сеньор падре Амаро сегодня такой бледный…
Каноник сказал с ядом:
– Что? Он сегодня бледный? Ничего, завтра будет красный. А теперь скажу одно: этот газетный пасквиль – злостная клевета! Я не знаю, кто его написал и с какой целью. Но все это чепуха и подлость, а автор дурак и негодяй, кто бы он ни был. Что предпринять – уже решено. Впрочем, не слишком ли много внимания мы уделяем этой статейке? Попросим сеньору напоить нас чаем, а там видно будет. О статье больше ни слова.
Но физиономии у всех были по-прежнему вытянутые. Убедившись в этом, каноник прибавил:
– И вот что: никто у нас не умер, нечего делать скорбные лица. А ты, детка, садись-ка за фортепьяно и спой нам «Чикиту»!
Секретарь Гражданского управления, сеньор Гоувейя Ледезма, бывший журналист, а в годы экспансивной молодости автор чувствительной книжки «Грезы мечтателя», управлял в то время округом, так как гражданский губернатор был в отъезде.
Сеньор Гоувейя Ледезма имел звание бакалавра наук и в молодости считался многообещающим юношей. Будучи питомцем Коимбры, он с успехом играл первых любовников в студенческом театре и заслужил в этом амплуа немало рукоплесканий; именно тогда он завел привычку гулять вечерами по Софии[88] с видом роковым и разочарованным, производившим неизменный эффект: такое выражение лица прилипло к нему на сцене, когда, изображая несчастную любовь, он рвал на себе волосы или прикладывал к глазам платок. Вернувшись в Лиссабон, он промотал свое небольшое наследство на разных Лолит и Карменсит, на ужины у Маты, на модные брюки от Шафредо и разорительные литературные знакомства. К тридцати годам он оказался беден как церковная мышь и насквозь пропитан ртутью, зато мог похвастать двадцатью статейками, напечатанными в «Цивилизации», и успел приобрести популярность в лучших кафе и борделях, где был известен под ласковым прозвищем «Биби». К этому времени Биби считал, что знает жизнь; он отпустил бакенбарды, на каждом шагу цитировал Бастиа,[89] посещал заседания парламента и вступил на стезю государственной службы, а республику, за которую так горячо ратовал в Коимбре, уже называл химерической мечтой; словом, Биби стал опорой существующего порядка и столпом общества.
Он ненавидел Лейрию, несмотря на то что его считали здесь выдающимся умом, и говорил дамам на soirees[90] у депутата Новайса, что устал от жизни. В городе болтали, что хозяйка дома влюблена в него по уши; и действительно, Биби писал приятелю в столицу: «Что до любовных побед, то в данное время похвастать нечем; в перспективе – ничего, кроме продления рода Новайсов».
Вставал он поздно и в это утро, сидя за завтраком в robe de chambre, кушал яйца всмятку и с увлечением читал в газете корреспонденцию о том, как кого-то освистали в Сан-Карлосе; вдруг лакей, вывезенный им из Лиссабона, вошел с докладом, что там пришел какой-то священник.
– Священник? Проси сюда! – сказал Гоувейя Ледезма и самодовольно пробормотал в назидание самому себе: – Государство не должно заставлять Церковь ждать в передней!
Он встал и протянул обе руки падре Натарио; тот вошел скромно, держась с большим достоинством в своем длинном люстриновом подряснике.
– Подай стул, Триндаде! Чашечку чая, сеньор священник? Прекрасное утро, не правда ли? Я как раз думал о вашем преподобии – то есть, я хочу сказать, я думал о духовенстве вообще… Я только что прочел книгу о поклонении Лурдской Богоматери[91]… Внушительный пример! Тысячи паломников, из самого лучшего общества… Утешительно видеть, что вера воскресает… Не далее как вчера я говорил у Новайсов: «В конечном счете, вера – это мощный рычаг общества!» Не угодно ли чашечку чая? Это в наше время спасительный бальзам…
– Нет, спасибо, я уже завтракал.
– Вы меня не поняли! Когда я сказал «спасительный бальзам», я имел в виду веру, а не чай! Ха! Ха! Забавно получилось, правда?