– Как поживаете, сеньор падре Амаро?
Собачка заворчала.
– Замолчи, Блестка!.. Вы знаете, я уже говорила о вашем деле… Замолчи, Блестка! Министр сейчас в кабинете у мужа.
– Да, сеньора, – отвечал Амаро, стоя.
– Сядьте здесь, сеньор падре Амаро.
Амаро пристроился на краешке кресла, не выпуская из рук зонта, и только теперь заметил, что возле рояля стоит еще одна дама и разговаривает с белокурым молодым человеком.
– Вы приятно провели это время, сеньор Амаро? – спросила графиня. – Да, скажите, пожалуйста, как поживает ваша сестра?
– Она в Коимбре, замужем.
– А! Замужем! – отозвалась графиня, рассеянно играя своими перстнями.
Наступило молчание. Амаро, не поднимая глаз, застенчиво и растерянно водил пальцем по губам.
– Сеньора падре Лизета нет в Лиссабоне? – спросил он.
– Он в Нанте. У него там сестра при смерти, – сказала графиня. – Он все такой же: очень добр, очень обходителен. Чистая душа!..
– Я предпочитаю падре Фелиса, – заметил толстый молодой человек, стараясь усесться поудобней.
– Ах, что вы, кузен! Как можно! Падре Лизет такой почтенный! Он даже говорит совсем по-другому, с такой добротой… Сейчас видно нежную душу.
– Да, но падре Фелис…
– Ах, не говорите так! Падре Фелис человек весьма достойный, кто, же спорит; но у падре Лизета вера более… – она с тонкой улыбкой искала подходящее слово, – более изысканная, более утонченная… Ведь он вращается в совсем особенном кругу!
И она с улыбкой обратилась к Амаро:
– Вы согласны со мной?
Амаро совсем не знал падре Фелиса и плохо помнил падре Лизета.
– Верно, он уже стар, сеньор падре Лизет? – сказал он наудачу.
– Стар? – возразила графиня. – Он отлично сохранился! Сколько в нем жизни, сколько душевного огня!.. Нет, как можно сравнивать! – И, обернувшись к даме, стоявшей у рояля, она спросила: – Как по-твоему, Тереза?
– Сейчас! – отозвалась Тереза. Она была поглощена разговором.
Только теперь Амаро поглядел на эту даму, и она показалась ему королевой или Богиней – высокая, статная, с великолепными плечами и грудью; чуть волнистые волосы оттеняли белизну гордого лица с орлиным профилем Марии-Антуанетты.[33] Черное платье с квадратным вырезом и длинным треном, обшитым черными кружевами, резко выделялось на матово-светлом фоне гостиной. Грудь и руки были покрыты черным газом, сквозь который просвечивала кожа. Казалось, то была античная статуя из мрамора, оживленная током юной и жаркой крови.
Улыбаясь, она вполголоса говорила что-то на неизвестном Амаро шепелявом языке, то раскрывая, то закрывая черный веер, а красивый блондин слушал, покручивая кончик белокурого уса и глядя на свою собеседницу сквозь квадратное стеклышко монокля.
– А что, народ в вашем приходе верующий, сеньор Амаро? – спрашивала графиня.
– Да, очень; хороший народ.
– Если где еще можно встретить подлинную веру, так только в деревне, – проговорила графиня назидательным тоном и посетовала на тяжкую обязанность жить в городе, в плену современной роскоши: как бы ей хотелось навсегда поселиться в милой усадьбе Каркавелос, молиться в старенькой часовне, беседовать с добросердечными поселянами! В голосе ее слышались растроганные нотки.
Толстощекий юноша посмеивался.
– Бросьте, кузина! Бросьте! Нет! Если бы меня заставили слушать мессу в деревенской часовне, я бы, ей-богу, веру потерял!.. Не понимаю, например, религии без музыки… Представляете себе церковный праздник без хорошего контральто?
– Конечно, с музыкой красивее, – сказал Амаро.
– Еще бы! Совсем другое дело! Искусство придает религии ни с чем не сравнимое cachet.[34] Помните, кузина, того тенора… Как его звали? Да, Видальти. Вспомните, как пел Видальти в великий четверг, в церкви при английском кладбище. Особенно «Tantum ergo»![35]
– А мне он больше понравился в «Бале-маскараде»,[36] – возразила графиня.
– Трудно сказать, кузина, трудно сказать!
Красивый блондин подошел пожать руку графине и, улыбаясь, сказал ей что-то вполголоса. Амаро загляделся на его изящную осанку, отметил мягкий взгляд голубых глаз; молодой человек уронил перчатку, и падре Амаро услужливо поднял ее. Когда юноша вышел, Тереза тихо подошла к окну и некоторое время смотрела на улицу, потом небрежно опустилась на кушетку, и фигура ее показалась Амаро еще великолепней.
Томно повернувшись к толстощекому юноше, она сказала:
– Пойдем, Жоан?
Графиня заговорила с ней об Амаро.
– Представь себе, падре Амаро рос вместе со мной в Бенфике.[37]
Амаро покраснел; красавица остановила на нем свои прекрасные черные глаза, мерцавшие влажно, как черный атлас, облитый водой.
– Вы служите в провинции? – спросила она, подавив зевок.
– Да, сеньора, только на днях приехал.
– В деревне? – продолжала она, лениво играя веером. На ее тонких пальцах сверкали драгоценные перстни.
Поглаживая ручку зонтика, Амаро ответил:
– В горах, сеньора.
– Вообрази! – горячо заговорила графиня. – Это просто кошмар. Все утопает в снегу, церковь такая бедная, что даже крыша провалилась, кругом одни пастухи. Что-то ужасное! Я просила министра, нельзя ли его перевести оттуда. Ты тоже попроси.
– О чем? – сказала Тереза.
Графиня объяснила, что Амаро подал ходатайство о переводе в приход получше. Потом вспомнила, как ее покойница мать любила Амаро…
– Просто души в нем не чаяла. Как она вас называла? Помните?
– Я не знаю, сеньора.
– Святой Лихорад!.. Забавно, правда? Сеньор Амаро был такой желтенький, вечно пропадал в часовне…
Но Тереза заметила, обращаясь к графине:
– А знаешь, на кого похож сеньор падре Амаро?
Графиня вперила в священника внимательный взор, толстощекий молодой человек поднес к глазам лорнет.
– На того пианиста, что приезжал в прошлом году, правда? Забыла его имя…
– Я помню: Жаллет, – подсказала графиня. – Пожалуй! Только волосы совсем не такие.
– Конечно. У пианиста не было тонзуры!
Амаро покраснел как рак. Тереза поднялась, волоча свой великолепный шлейф, и села к роялю.
– Вы любите музыку?
– В семинарии нас обучали музыке, сеньора.
Она пробежала пальцами по клавишам – инструмент отозвался глубокими, чистыми звуками – и стала наигрывать мелодию из «Риголетто»: ту арию, напоминающую «Менуэт» Моцарта, которую поет в первом действии Франциск I, покидая праздник и прощаясь с госпожой де Креси;[38] в безутешном ритме этой мелодии – отрешенная печаль любви, которой суждено умереть, бессилие рук, которые размыкаются в минуту последнего расставания.
Амаро был в восторге. Эта пышная, облачно-белая зала, страстное звучание рояля, грудь Терезы, сиявшая сквозь прозрачную черноту газа, ее царственные косы, купы деревьев в саду аристократического особняка – все это смутно говорило ему об иной, красивой жизни, похожей на роман; в этом незнакомом мире ходят по бесценным коврам, ездят в изящных ландо, покачиваясь на пружинных подушках, упиваются оперными ариями, предаются изысканной меланхолии, вкушают любовь, неведомую другим людям. Утонув в мягком сиденье кушетки, он вспоминал под гармоничные звуки музыки столовую своей тетки, пропахшую луковым соусом, и чувствовал себя нищим, который впервые отведал крема, и силится продлить удовольствие, и думает о том, что скоро ему снова грызть черствые корки и брести по пыльным дорогам.
Между тем Тереза вдруг бросила арию из «Риголетто» и запела старинную английскую песню Гайдна,[39] так проникновенно говорящую о тоске и разлуке:
The village seems dead and asleep.