— Займи его, пожалуйста, хоть книжку сунь.
Дети остались одни. Полная неясной тревоги, Ася спросила:
— У тебя мама очень строгая?
Шурик вздохнул:
— Теперь строгая, как пошла работать. Ругается, что я хулиганом стал…
Взрослые вошли в детскую, сели в молчании возле столика, на котором, освещенный заходящим солнцем, весь в грязных потеках, стоял глобус. Татьяна долго разглядывала западное полушарие, наконец вымолвила:
— Не ожидала я от тебя… Мне казалось, что ты настоящий товарищ.
В цехе швей-мотористок Дедусенко и Шашкина сидели друг против друга, разделенные лишь лотком — вместилищем готовой продукции, — тянущимся во всю длину стола. Когда рука кидала в лоток простроченную наволочку для госпиталя, либо пару солдатских кальсон, глаза невольно взглядывали на соседку напротив.
Немец Герлах, владея фабрикой, хитроумно упрятывал все катушки в круглые железные коробки. На двенадцати стерженьках умещалось двенадцать катушек. Пломбу в коробке вскрывали тогда, когда с последней катушки сбегала вся нитка. Многое изменилось на фабрике за год, не изменились железные коробки, в которых катушки томятся, как узницы. Попробуй выпусти их, если по карточкам давно не дают ниток.
Варины проделки не остались тайной для жены Дедусенко.
— Все отматывают… — пробормотала Варя.
Ни для кого не секрет, что то одна, то другая швея притащит из дому шпульку, перемотает себе немного ниток. Белых — если надо починить белье, черных — если порвалось пальто.
— Отматывают, — ответила Татьяна, — да не так, как ты. Не хитри, Варя, со мной…
Варя чуть не напомнила, как совсем недавно та же Татьяна Филипповна смеялась над ее, Варькиной, хитростью. Вышла задержка из-за закройного цеха, и Варя, развлекая соседок, изображала, как ловко она надувала мадам Пепельницкую, бегая по ее поручениям. Варя, конечно, прихвастнула, потому что надуть хозяйку было почти невозможно, но все очень смеялись, а Дедусенко даже сказала, что Шашкиной надо идти в артистки.
Сейчас Варя совсем не чувствует себя артисткой. Не поднимая глаз, она бормочет:
— Чего там хитрить… На Сухаревку снесла.
— И ты не поперхнешься таким супом?!
В тех случаях, когда разговор невозможно было вести в шутливом тоне и, скорее, требовался некоторый пафос, Татьяна становилась излишне краткой:
— Считаешь, можно без ниток?
— Чего — без ниток?
— Армию обмундировать. Каждая утаит по катушке, а Колчак…
До Вари словно издалека доходили слова о том, что фабрика теперь своя, не хозяйская, что фабричное добро — общее: если тащишь, то у своих, у тех же рабочих, у красноармейцев… Она куталась в платок, скрывая озноб. Позабыв про суп, который мог выкипеть, не беспокоясь даже о том, какие неприятности ей может доставить вмешательство Дедусенко, она мучилась одной лишь мыслью: что бы сейчас подумал о ней тот, кого она сама проводила в Красную Армию?
Варя нарушила молчание неожиданным вопросом:
— Правда, что вы записались в партийные?
— Правда.
— А верно… Верно, что теперь не время для чувств?
— То есть как это теперь не время? Теперь?
Выслушав негодующую, хотя опять-таки довольно краткую отповедь, Варя долго молчала. Затем встала, подошла к комоду, достала заветную, хранимую в чистой тряпке, горжетку, встряхнула ее, чтобы мех выглядел лучше.
— Берите!
— Мне? С ума сошла.
— Вам. То есть всем. Вы же сами записывали в кружок, чтобы спектакли ставить. — Пытаясь побороть смущение, Варя изысканным, так она полагала, жестом набросила на плечи горжетку. — Можно графинь играть.
Нельзя было не оценить Варин порыв. Незаметно, как бы между делом расспрашивая о ней на фабрике, Татьяна узнала и о «шикарной» обнове, приобретенной «с серьезной целью». Татьяна отстранила горжетку. Варя обиделась:
— Осуждаете, что не продала? Это же не катушки. Не берут! Это предмет роскоши.
Татьяна не сумела сдержать улыбку.
— Эх ты, графиня… Прячь в комод. Важно, чтобы поняла…
Тем временем Ася занимала Шурика. Вначале они поссорились из-за того, что он отверг предложенную ему книжку. Когда-то Ася зачитывалась ею. «Моя первая священная история», подаренная бабушкой, блистала яркой обложкой, было в ней множество иллюстраций.
— Не люблю картинок! — замотал головой Шурик.
— Врешь?
Мальчик оттолкнул книгу:
— Это здесь вранье, здесь! Поповские враки.
— Не буду я занимать тебя.
Однако вид священной истории напомнил Асе, что надо быть милостивой к заблудшим душам. Кроме того, ее тревожило — что за разговор происходит в детской? Зачем пришла эта женщина? Пожалуй, лучше не ссориться. Так или иначе, Ася принесла в дар Шурику свою самую любимую сказку.
— Ну ладно… Я расскажу тебе про мальчика, который заблудился и попал в волшебную страну.
Захлебываясь, сверкая черными горящими глазами, Ася вела вдохновенный рассказ, все более завораживая своего слушателя. В сказке особенно захватывающим был миг, когда в конце своих скитаний мальчик очутился перед входом в страну чудес, откуда доносились тончайшие ароматы колбас и пирожков, растущих прямо на деревьях. У самого входа возвышалась гора гречневой каши. Голодный маленький путник, упав на колени, прильнул ртом к подножию горы…
Тут Ася не пожалела красок: каша оказалась не рассыпчатой, приготовленной из поджаренной крупы, а другою — нежной, жидковатой, теплой. Густо промасленную размазню можно было прямо втягивать в себя ртом. Ляжешь, ткнешься в нее лицом и тянешь…
Сила искусства была потрясающей. Шурик, до сей поры деликатно не интересовавшийся хозяйским супом, повернулся к нему как заколдованный. Не пришлось Асе досказать сказки. Она налила полную тарелку, распорядилась:
— Садись!
Когда взрослые вошли, было поздно решать, что делать со злосчастным супом: дети уплетали по второй тарелке.
Варя потянула за рукав опешившую мать Шурика:
— Пусть. Не выливать же…
Татьяна сказала, что считает необходимым вмешаться в судьбу Аси, и приказала найти письмо из Наркомпроса. Ася взглянула на Варю, поняла, что спорить нельзя, и стала рыться в шкатулке. Шкатулка была красивая, полированная. В ней, кроме всего, хранились лучшие Асины рисунки — про гномиков, про Снегурку. Шурик потянулся было за ними, да получил отпор:
— Не любишь картинок, не лезь!
Асю смущал покорный вид Вари, а то бы она и Шуркиной матери что-нибудь сказала. Что-нибудь вроде того, что нечего всюду совать нос, что чужие дети ее не касаются… Она даже представила себе, как отбрили бы такую тетку оборвыши, кормящиеся возле Сухаревой башни.
На дне шкатулки лежал конверт с траурной каймой (Б. Аванцо. Кузнецкий мост. Роскошная почтовая бумага). В таких конвертах знакомым посылались письма, сообщавшие о смерти Асиного отца. Тут же нашлось письмо из Наркомпроса.
— Мама, а марка есть? Покажи!
Наевшись бараньего супу, Шурик повеселел и порозовел. Ася невольно залюбовалась им, худеньким, остроглазым. Улыбка приоткрыла его зубы, видно недавно прорезавшиеся на смену молочным, еще по-детски в зубчиках, как почтовые марки.
— Мама! — восторженно прошептал Шурик. — Папа говорил, что скоро выпустят новые, революционные. Покажи, выпустили?
— Не хватай! — словно взбесилась Ася. — Не твое.
Позабыв, что надо быть милосердной, она размахнулась и дала мальчику тумака. Ошеломленный, тот заревел не сразу, а потом никак не мог успокоиться. Трудно было понять, чем он обидел эту сумасшедшую девчонку. Кто мог знать, что Асе показалось, будто Шурик похвастал тем, что у него есть отец и мать.
Татьяна Филипповна сказала Варе:
— Видишь?
Варя поняла это так: «Вот что значит таскать детей на Сухаревку».
К Асе Татьяна Филипповна обратилась уже после того, как завязала всхлипывающему сыну башлык.
— Во вторник в школу не ходи. Жди меня.
Ася снова взглянула на Варю и снова прочла в ее глазах, что спорить нельзя.
10. В Наркомпросе
Шаги. Шаги… Тишина раннего утра сменилась гулом многих шагов. Не только тротуары, но и мостовые во власти пешеходов. Почти не слышно трамвайных звонков, скрипа извозчичьих полозьев, гудков автомобилей. Москвичи пешим порядком преодолевают расстояния между местом жительства и местом работы. Над городом серое ровное небо. Ни солнца, ни синевы.