И вместе с Ксенией принялся вычеркивать и вновь вписывать фамилии будущих колонистов, сожалея о том, что в бывшие покои панского семейства на Черниговщине нельзя втиснуть более ста коек.
Сейчас Ксения объявляет:
— Надо вычеркнуть из списка одну фамилию.
— Вычеркнуть? Кого же это? — удивляется доктор.
Ася навострила ушки. Было очень интересно узнать, кого и за какие грехи собираются не пустить в колонию.
— Овчинникову, — объявила Ксения.
— Асю? А что случилось?
— Неизвестно. Или проявление анархизма, или еще хуже…
Из дальнейшего, довольно бессвязного рассказа Ася узнала, что она — Овчинникова — не случайно в прошлом соприкасалась с Сухаревкой; что сегодня из детского дома исчезло ценное государственное имущество, а перед этим Ася опять-таки соприкасалась с одной личностью, не успевшей перевариться в фабричном котле и водившей Асю в свое время на толкучку. Кстати, тоже для сбыта государственного имущества.
Не в характере Аси было молчать при таких обстоятельствах. Девочка вскочила, схватила в охапку злополучное имущество и ринулась к двери. Дрожащие руки отказывались слушаться. Гладкие накрахмаленные простыни соскользнули на пол. Пока Ася на корточках собирала их, разговор за стеной круто изменил направление. Ксения почему-то легко согласилась с доктором, что беспокоиться насчет Аси преждевременно, что скорее всего тут обычная шалость; даже не запротестовала, когда он сказал, что девочка сделана из хорошего материала.
Затем Ксения совсем иным, каким-то робким голосом спросила:
— Так вы ждали меня?
Нисколечко она не думала об Асе. По голосу можно было понять: ей все безразлично, кроме того, что ответит Яков Абрамович.
Он ответил тихо, но явственно:
— Ждал… Выслушайте меня на прощание… Вы можете меня презирать, милая Ксения, но я вас люблю.
24. Навсегда
— Я вас люблю, — произнес Яков Абрамович.
Ася не знала, опустился ли он на колени, но насчет руки и сердца молчал. Может быть, оттого, что Ксения вскрикнула:
— Не надо! Больше не говорите! Я уйду!
— Ксения… Милая…
— Не надо! Рядом дети…
— Рядом никого. Только Нюша, первая соня во всем доме и первая выдумщица.
Асе очень хотелось узнать, почему доктор назвал Нюшу выдумщицей, но доктор говорил Ксении совсем о другом. Ксения стала испуганно доказывать, что в стенах детского учреждения не место чувствам взрослых, что авторитет важнее всего. Но Яков Абрамович вроде и не слушал ее и радостно повторял: «Милая Ксения… Милая!..»
Ксения не соглашалась быть милой, она стояла на своем:
— Нет, нет… Ничего личного! Мы с вами представители нового.
— Вот и хорошо! Это же главное, что мы не чужие! Объявим осенью…
— Кому? Детям?
— Всему нашему дому. Так и скажем: вместе на всю жизнь. Навсегда.
— Ни за что! Тогда я и вовсе с ними не справлюсь. Авторитет, понимаете? Вы только представьте, вдруг сейчас нас с вами кто-нибудь из ребят подслушивает?
Подслушивает? Асе только теперь пришло в голову, что она подслушивает — она, которая старается всегда поступать честно!
Можно подслушивать врагов, чтобы узнать их тайные замыслы, — об этом сказал в своем выступлении Федя, узнав, что Петроград находится под угрозой. Но своих…
— Ксения… Скажите одно слово…
— Все сказано, — перебивает Ксения. — Я пойду.
— Ну что ж… Спасибо, что зашли попрощаться.
— Прощайте… Не скучайте летом… То есть скучайте… — Прежде чем захлопнуть за собой дверь, Ксения выпаливает: — И я буду…
Убежала! Должно быть, Яков Абрамович улыбается в темноте. Ася тоже не в силах сдержать улыбку. Правильно говорила Катя: «Ксения только делает вид, что она сердитая». И для чего это взрослым нужен авторитет?
Доктор не уходит из лазарета, шагает из угла в угол. Что делать Асе? Уснуть… Сунуть под щеку стопку простынь и закрыть глаза. Ну и ночка!
Ася спала, а Ксения надолго лишилась сна. Она ходила по притихшему зданию, напрасно ища покоя. Она забрела в огромный пустой зал и не сразу его узнала: лунные блики играли в стеклянных подвесках люстр, сияли в выпуклостях полированных светлых колонн, словно приглашая Ксению коснуться щекой прохладного мрамора.
Ксения медленно подошла к одной из колонн, обняла ее, огляделась… В крышке рояля отразилось лицо, показавшееся незнакомым, пугающее блеском глаз. Ксения вышла из зала и наконец очутилась в парке — старинном, запущенном Анненском парке.
Ксения шла, пораженная чудесами, которые вершила вокруг июньская ночь. Неузнаваем был пруд, замусоренный, скучный при свете дня, а сейчас волшебно сверкающий между деревьями. Неузнаваемы были деревья, шелестящие о том, о чем они помалкивают при дневном свете. Вытоптанная детскими ногами лужайка, давно уже ставшая площадкой для игры в лапту, вновь обернулась лужайкой. Примятая трава, чудилось, ожила, потянулась вверх. Чудилось — пахнет свежим, росистым лугом.
Заметив скамью, исцарапанную, изрезанную ножичками и гвоздями, безобразную днем и таинственную, манящую к себе в ночной час, Ксения села, затем сорвала ветку склонившейся над скамьей желтой акации и принялась безжалостно ощипывать ее.
Надо отдать справедливость Ксении: пойдя добровольно работать на один из труднейших фронтов, на детский фронт, она не мечтала о том, что зовется личным счастьем. Она презирала бы всякого, кто признался бы в таких мечтах. Она и сейчас в смятении, она старается разобраться, понять, как это началось, когда? Ведь поначалу она действительно негодовала на доктора, осмелившегося ее полюбить. Когда же все пошло по-другому?
Может быть, в тот весенний вечер, когда они вдвоем возвращались с доклада о трудовых принципах новой школы и Яков Абрамович вспоминал, как в первые месяцы мировой войны стал большевиком? Какой теплый дождичек моросил в тот вечер! Совсем не хотелось идти домой…
Или это началось еще в то утро, когда, пряча смущение, он протянул ей изданную Наркомпросом на серой дешевой бумаге «Популярную астрономию» Фламмариона? Ни словом не помянул о недавнем, не очень-то удачном споре Ксении со старшими девочками насчет устройства царствия небесного.
А может быть, все-таки это случилось совсем давно? Они вдвоем стояли у колоннады, и Ксения поразилась, как может вдруг измениться, казалось бы, некрасивое лицо. Умные грустные глаза сияли, глядя на Ксению, и сказали больше того, что могло быть сказано словами. Нет, нет… ничего не было сказано. Она бы не допустила!
Как бы это ни началось, но никакого ухаживания или там романа (выражения-то какие старозаветные!), ничего этого не было. Никаких вздохов в лунную ночь…
Ксения сердито взглянула на круглый, сияющий в небе диск и прикрыла глаза…
Разбудил ее теплый солнечный луч, заставив вскочить, вспомнить о тысяче обязанностей (почему-то ей всегда казалось, что их именно тысяча). Ругая себя, Ксения побежала к дому.
За последние дни вестибюль густо пропах рогожей, рогожной пылью. Ночью багаж отъезжающих находился под охраной двух сторожей — руководителя столярной мастерской и Феди. Федя к утру задремал на мягком, стянутом веревками тюке, но Каравашкин был бодр, и под его лихими усами Ксении почудилась подозрительная улыбка.
Неужели он догадался, что в самый канун отъезда Ксения позволила себе думать о личном? Не общественном, а личном?
Энергичным голосом, гулко прокатившимся под сводами вестибюля, Ксения сказала:
— Я ищу Овчинникову. Не обнаружена?
Каравашкин укоризненно указал на дремлющего Федю и ответил шепотом:
— Не слыхать, чтобы нашлась… Пожалуй, пора постучать к Дедусенко. Пойдет на розыски.
— Я постучусь, — вызвалась Ксения.
Могла ли она думать, что тут же за поворотом коридора столкнется с Асей, что та в испуге шарахнется в сторону и бросится наутек?
…Раннее солнце разбудило и Асю. Раскрыв глаза, она убедилась, что первая выдумщица блаженно спит, что гладко остриженная голова, усердно протертая эфиром, чиста, если не сказать стерильна.