— Видите, как дело обернулось? Вы, а не я, вышли на панель, предлагая свое тело за деньги. И за это вы мне читаете мораль. Бог с вами. Я оставляю ваш выпад без внимания. А то мы отвлечемся от главной темы нашего спора. А нам пора прийти к заключению, потому что скоро принесут счет и нам навряд ли представится возможность продолжить этот очень интересный разговор.
Итак, вы считаете, что Америка идет к фашизму, а я полагаю, что мы накануне гражданской войны, большой кровавой бойни. Оба мы сходимся на том, что так, как теперь, дальше продолжаться не может. Должен произойти взрыв.
Мы по-прежнему, хотя бы в потенции, самая сильная держава свободного мира и последняя надежда этого все сужающегося мира. Только мы еще способны, если наведем порядок у себя дома, противостоять натиску безбожной тоталитарной, темной силы, назвавшейся коммунизмом.
Но вначале бой у себя дома. Со всеми теми, кто наше прежде мускулистое тело превратил в дряблое желе, кто отравил душу нации безверием, нравственной нечистоплотностью, неуважением к нашим святым идеалам добра и любви к ближнему.
Белая, здоровая Америка сметет вас со своего пути. Называйте это фашизмом, военной диктатурой, как вам заблагорассудится. Сильная рука, а не болтовня конгрессменов в Капитолии — единственное лекарство, которое спасет Америку и мир.
И вот тогда, когда хлынет кровь, ваша участь будет самой незавидной. Евреи всегда были удобной мишенью для разгневанных толп. А теперь к вашему древнему греху — мукам Иисуса, за который вы расплачиваетесь унижением и кровью вот уже скоро две тысячи лет, добавится ваш либерализм, ваше неумное, болезненное сочувствие социализму — ядовитой экземе на теле Америки. И вас первыми сметет кровавая волна. Вместе с неграми, пуэрториканцами и прочим отребьем, как вши расползшимся по Америке, опутавшим нам ноги, повисшим на нас зловонным грузом.
Но вы, евреи, будете первыми жертвами. За это я могу поручиться. Вам ничего не говорит цифра — шесть миллионов? Столько, если верить статистике, Гитлер уничтожил евреев в Европе. В Америке сейчас насчитывается приблизительно столько же. Роковая для вашего народа цифра. Не правда ли?
А теперь послушайтесь моего совета. И поделитесь им с каждым, кто вам дорог. Пока не поздно, отряхните с себя либеральные лохмотья, проявите дальновидность, докажите любовь к стране, вас приютившей, ведь вас принято считать умным народом, и придите к нам, в наш лагерь. Перейдите заранее к победителям. Мы вас примем. Как белых людей. Как бойцов. В одном строю с нами.
Он выжидающе посмотрел на меня.
Я кипела от негодования. И поэтому молчала, чтоб не сорваться на крик. Мне было гадко сидеть с ним за одним столом.
Выручил метрдотель, принесший счет. Дэниел небрежно, явно изображая широкую, немелочную натуру, пробежал счет и, взяв у метрдотеля услужливо поданную ручку, подписал его, прибавив к обшей сумме еще пятнадцать процентов на чай. Метрдотель, с достоинством поблагодарив, удалился, а он, пребывая в отличном расположении духа, победно глянул на меня своими в красных прожилках глазами и изрек:
— А знаешь, милая, мои планы некоторым образом изменились. Нам придется расстаться сейчас. Я захотел спать… Так сказать… баюшки-баю…
— Это единственное, что вы умеете ночью делать, — сказала я с облегчением.
— Вот видишь, как ты прозорлива. Мы выйдем вместе в холл, а там — в разные стороны.
— Зачем утруждать себя совместной прогулкой до холла? Не лучше ли расстаться тут же… за столом?
— Как будет угодно. Желаю всех благ… И помни, о чем я говорил. Пока не поздно, займи верную, беспроигрышную позицию. Мы не пощадим никого, кто будет против нас.
— Об этом еще рано беспокоиться. Тем более вам… У вас мало шансов дожить до той поры… Возраст возьмет свое.
Я его все же вывела из равновесия.
— Ну, ну… рано меня хоронишь, — хрипло прошептал он мне в лицо. — Я еще увижу своими глазами, как таких, как ты, будут сваливать штабелями в общие могилы.
— Желаю приятно развлечься, — сказала я, приподымаясь, и вдруг вспомнила:
— А деньги?
— Какие деньги? — опешил он.
— Двадцать пять долларов, о которых мы сторговались на Лексингтон-авеню… Что, склероз?
— Ах, вот ты о чем? — улыбнулся он. — Но мы уже в расчете. Я оплатил твой ужин.
— Ужин — сверх программы, — сказала я, повышая голос, и за соседними столиками стали поворачиваться к нам. — А за сексуальные услуги надо платить. Даже импотентам.
Он заметно встревожился и полез за кошельком.
— Сколько я должен?
— Двадцать пять.
— За вычетом ужина.
— Хорошо. Дайте разницу. Чтоб я могла оплатить такси, по крайней мере.
— Вот тебе на такси.
Он открыл кошелек и синеватыми склеротичными пальцами стал извлекать из него по одной долларовые бумажки, каждую кладя передо мной на скатерть и пришептывая:
— Раз, два, три… четыре… пять…
Он поднял на меня глаза и, помедлив, положил сверху еще одну бумажку.
— Хватит, — сказала я, смяла бумажки в кулаке и сунула их в карман шорт. — Вы слишком щедры. Я лишнего не хочу. Возьмите сдачу.
И склонившись к нему, на виду у всего зала и даже пианиста, переставшего играть, звучно хлестнула его наотмашь по физиономии. Мне показалось, что по залу прокатился стон, когда я быстро пошла между столиками к выходу. Пианист проехал по клавишам, и мне вслед понесся бравурный, словно одобряющий мой поступок марш. Метрдотель посторонился у двери, пропуская меня. Я пересекла холл, пружиня спортивными беговыми ботинками по толстому ковру, и, распахнув стеклянную дверь, вывалилась в упругую и вязкую духоту нью-йоркской ночи.
Было уже за полночь, но в этой части Манхэттена, между Парк-авеню и Пятой, Нью-Йорк кишел людьми и автомобилями, как в часы пик. Начинался разъезд из ресторанов. Из горловин подземных гаражей выныривали одна за другой бесконечной вереницей длинные сверкающие машины, и черные служители в синих комбинезонах распахивали лакированные дверцы перед нарядными дамами и мужчинами и прятали в карманы полученную мелочь чаевых. Автомобили вклинивались в поток других машин и, сонно мигая красными подфарниками, уплывали в душную темень. Домой. В свои собственные гаражи. Где они уютно простоят до утра.
У автомобилей было место для ночлега. Не было его лишь у меня. Я перебирала в уме всех, кого знала в Нью-Йорке, в надежде найти кого-нибудь, кто бы мог предоставить мне кров, и отметала одного за другим. Подругам пришлось бы объяснять, почему ушла из дому, и выслушивать их соболезнования, а одинокие мужчины пустят ночевать лишь под свой бок, что для меня сейчас, после гостиницы «Дрейк», было равносильно тому, как лечь на аборт.
И тут мне пришел на ум дядя Сэм, которого действительно звали Сэмом, и был он дядей, но не мне, а моей матери. Мне он приходился двоюродным дедушкой. Как и положено Дяде Сэму, он был богат. И богат сказочно. Никто в нашей семье не достиг и сотой доли того, что накопил он еще до второй мировой войны. Он уже тогда был стар и ушел от активных дел и стал тратить нажитое в свое удовольствие. Потому что был вдов и бездетен. Родню свою он, не скрывая, презирал. И делал исключение, пожалуй, только для меня. Я ему нравилась. Меня он брал за подбородок и трепал по спине в те редкие разы, когда соизволял повидаться с родней, и говорил, что я украшу весь наш род, потому что вырасту красавицей, а красота дороже любых бриллиантов. Мама при этом не упускала случая притворно вздохнуть, осторожно заметив, что хороший бриллиант нуждается в дорогой оправе, и только тогда за него дадут подходящую цену. На что дядя Сэм, не выпуская из своих дряблых пальцев моего подбородка, отвечал, что, когда настанет время, появится и оправа, и пусть об этом у мамы голова не болит.
Изо всей нашей семьи только я несколько раз удостоилась приглашения в его дорогую, роскошную квартиру в небоскребе «Эссекс-хауз» в самом фешенебельном районе Нью-Йорка на Сауф Парк Лэйн, с потрясающим видом на Сентрал Парк, открывающимся из его окон.