Внезапно деревья расступаются, в дождливой темноте матово светлеет канал.
Переплыть через канал не хватит сил. Кроме того, сразу же за каналом шоссе, по которому то и дело проходят машины. Но оставаться в посадках тоже нельзя. Солдат, наверное, уже поднял тревогу. Каждую минуту посадки могут оцепить.
Шукшин, затаив дыхание, прислушивается. Тихо.
— Идем быстрее! Нам надо влево…
Они пытаются пробраться посадками, но скоро выходят на дорогу. Это опасно, но все-таки лучше, чем идти сквозь чащу. Посадками далеко не уйдешь.
Вдоль шоссе тянется высокий черный забор шахты. Конца его не видно. Однако, где-то тут, недалеко, должны быть еще одни ворота, третьи. Ага, вон они… Около будки прохаживается полицейский. Дальше, на углу, вышка. Часовой не страшен: если он откроет стрельбу, они сразу уйдут вправо, к мосту, проскочат его и побегут к лесу. Только бы пройти этот проклятый забор!..
Полицейский уже близко, отчетливо видна его черная фигура, чуть освещенная фонарем.
— Не торопись, я устал, — говорит по-фламандски Шукшин и, замедлив шаг, достает из кармана сигареты, зажигалку.
Покуривая, они неторопливо, краем шоссе, проходят мимо полицейского. Он поворачивается в их сторону, вглядывается. Каких неимоверных усилий воли стоит сдерживать шаг под пристальным взглядом полицейского. «Мост уже близко… Один рывок — и там»…
Нет, спешить нельзя. Только не спешить! Они идут, не ускоряя шага. Наверное, полицейский все еще смотрит им вслед. Как назло, дождь перестал, сквозь поредевшие облака светит круглая, полная луна.
Вон и вышка. Шукшин старается разглядеть часового. Его не видно, скрывает тень от крыши. Зато как хорошо видны они на открытом, освещенном луной шоссе…
Сколько времени прошло с тех пор, как они вышли из санитарной части? Кажется, прошли не минуты, а вечность. Тревога на шахте еще не поднята. Конвоир, отводивший их в санчасть, мог решить, что русские сами ушли в нарядную, которую уже успели заполнить пленные, вернувшиеся из забоев.
Часового по-прежнему не видно. Они доходят до угла, поворачивают к мосту. За мостом — спасение! Еще только сотню метров…
Мост освещен, но на нем — ни души. «Быстрее, быстрее к лесу!»
К счастью, снова наплывают тучи, дорога и поле, отделяющие беглецов от леса, погружаются в темноту. Они бросаются в сторону, бегут по картофельному полю. Влажная глинистая земля облепила тяжелые башмаки. Бежать трудно, ноги путаются в высокой, густой ботве. Они спотыкаются, падают и снова бегут…
Мелькает молния, выхватывая из темноты низкие тучи, опушку леса. Лес уже, рядом, совсем рядом!
Только они пересекли поле — на шоссе, за мостом, засверкали фары машины, послышались отрывистые выкрики. Но теперь уже не так страшно. Под ногами мягко шуршит хвоя, пахнет мокрой сосной. Лес сплошь сосновый. Молодые деревья невысокие, но растут так часто, что их длинные, мохнатые ветки смыкаются. Лишь кое-где проглядывает небо.
Откуда-то слева доносятся сигналы машин, треск мотоциклов. Через минуту-другую они затихают. Можно остановиться, передохнуть, но Шукшин и Зуев продолжают идти. Ни усталости, ни боли в израненных руках они не чувствуют. Идут молча, настороженно вслушиваясь в легкий шум сосен. Им все еще не верится, что они на свободе. Идти, идти, как можно быстрее!
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. РОДИНУ ЗАЩИЩАЮТ ВЕЗДЕ
Лесные жители
Они идут сутки, вторые, третьи, четвертые, пятые. И без того ветхая, рваная одежда превратилась в лохмотья. Кроме картошки, которую они съедают полусырой, у них ничего нет. У Зуева совсем развалились башмаки. Он их бросил, идёт босиком. На его ноги страшно смотреть — они все в ссадинах и ранах, кровоточат.
Надежда встретить в лесу своих не оправдалась. Единственный выход — зайти в ближнюю деревню, раздобыть еды и узнать, где Опутро. Если они шли правильно, не сбились с пути, то Опутро должна быть недалеко. Неужели за пять ночей они не прошли тридцати пяти километров?
На шестые сутки Шукшин и Зуев вышли к деревне. Она стояла в нескольких стах метрах от леса, по обеим сторонам широкого асфальтированного шоссе.
В огородах и садах работали крестьяне. Доносился стук молотилки, на пруду около огородов громко крякали, хлопали крыльями большие белые утки. Слышались голоса детей. И аккуратные кирпичные домики, видневшиеся среди деревьев, и ровный стук молотилки, и этот пруд с застоявшейся зеленой водой, усыпанный белым пухом, — все казалось таким покойным, мирным. Но этот покой мог быть обманчивым? По деревням шныряют гестаповцы, и среди фермеров немало членов фашистской Черной бригады, агентов гестапо.
Поглядев издали на деревню, Шукшин сказал:
— Нет, сейчас входить нельзя. Подождем вечера. Вечером легче скрыться.
— А я бы пошел. Сил больше нету… — проговорил Зуев, но послушно опустился на траву.
Они лежат на опушке, под сосной, низко опустившей свои тяжелые ветви. На разные голоса заливаются лесные пичужки, жужжат шмели, стрекочут кузнечики. Ветерок доносит из садов тонкий аромат поспевающих яблок, меда. «Совсем как у нас дома…» — думает Шукшин и с тоской смотрит на солнце, которое никак не хочет клониться к горизонту.
Если бы удалось заснуть! Но голод не дает забыться. Под ложечкой, у самого сердца, нестерпимая ноющая боль.
— Римский император Марк Аврелий — он был философом — говорил, что боль есть только живое представление о боли. Откинь это представление, перестань жаловаться, и боль исчезнет… — Шукшин морщится, трет ладонью под ложечкой. — Интересно, был ли хоть раз этот Аврелий голодным…
Зуев не отвечает. Закрыл глаза, не шевелится. Лицо худое, изможденное, торчат одни острые, обтянутые коричневой кожей скулы. Кто поверит, что этому человеку еще нет тридцати лет. Лежит старик…
— Сколько теперь времени? — задумчиво говорит Шукшин.
— Наверное, уже часа четыре.
Зуев открывает глаза, приподнимает голову, долго смотрит в сторону деревни.
— Хлебом печеным пахнет… — ноздри его тонкого носа раздуваются, он громко глотает слюну.
— Слушай, Александр, ты заметил, какие у них поля? — снова заговаривает Шукшин. — Будто лоскутное одеяло. У нас мать, бывало, все такие шила — пестрота одна…
— Заметил… все ноги об эту проволоку искровенил! Если дома рассказать, что поле проволокой огораживают, — не поверят. Все на клеточки разгорожено. Тут, поди, и корову выгнать некуда. — Зуев умолкает, лежит неподвижно, закрыв глаза. Кажется, уснул. Но после долгого молчания продолжает: — А у нас земли-то… Боже ты мой! — Он поворачивается к Шукшину. — Как хлеба в степи поднимутся — ну просто море. А здесь и машину некуда пустить. Только повернешься — проволока соседа…
— Вот домой вернешься, расскажешь об этом на политзанятиях; конкретный пример преимущества колхозного строя…
— Нет, мне уже больше политзанятий не проводить! — Зуев вздохнул. — Не доверят… Да и сам бы отказался. Какое право я имею учить красноармейцев? Я им говорил, что советские воины в плен не попадают. А сам вот попал. Живым… Не хватило воли себя кончить. Не поднялась рука.
— Убить себя легче, чем перенести все, что мы перенесли. У меня товарищ был, майор один. Он говорил: плен еще не все, не конец. У тебя нет оружия, так остались мужество, руки. Мы еще будем бить врага. Будем! А мертвые врага не бьют…
Солнце склонилось к горизонту, село за дальним лесом. На землю легла вечерняя тень.
По улице лениво пробрело небольшое стадо коров. Галопом на гнедом коне проскакал мальчуган. Потом на велосипедах проехали крестьяне, вернувшиеся с работы. Следом за ними прогромыхала повозка. И сразу все стихло, улица опустела.
— Идем! Пора! — проговорил Шукшин.
Дом, к которому они решили идти, стоял на отшибе, на краю деревни, тылом к лесу. Около огорода, примыкавшего к дому, они остановились, огляделись. Людей не было видно. Шукшин подал знак Зуеву оставаться на месте, а сам, раздвинув проволоку, пролез в огород и направился во двор.