Литмир - Электронная Библиотека

9

Назавтра Макс обещал прийти за отреставрированной картиной. Его клиент должен был забрать ее в тот же вечер. А я не мог решиться выпустить из рук эту картину, которая словно стала частью меня самого. Делать мне было нечего. Реставрацию я закончил. Я вышел и целый день бродил по городу, а когда вернулся, нашел под дверью записку от Макса: он спрашивал, куда я запропастился, почему задерживаю работу, и призывал поторопиться.

Наитие, не дававшее мне покоя со вчерашнего вечера, так и не реализовалось. Я не мог ничего делать, вынашивая эту медленно зреющую в подсознании мысль, был ленив, рассеян, даже, пожалуй, беспечен. Меня как будто выбросило из действительности.

Я поужинал с Изабеллой, болтая о том о сем, мы даже шутили, смеялись над недоваренными макаронами. Ничто не прояснилось.

И только когда я, усталый, ложился спать, меня наконец осенила мысль, ясная, очевидная и простая, такая простая, что странно было, почему я так долго не мог до этого додуматься. Я вскочил и поспешно оделся; усталости я больше не чувствовал, но на всякий случай спустился в кухню, где приготовил себе большой термос крепкого кофе, и, взяв его с собой, поднялся в мастерскую.

Подумал, не запереть ли дверь, но решил, что это ни к чему, мысль глупая, пожалуй, нездоровая. И, с чашкой кофе в руках, встал перед изображением беременной Николь.

Вопрос о незапертой двери где-то в дальнем уголке моего сознания мешал сосредоточиться — и я запер ее на ключ. Взял чистый холст, размера не идентичного — такого не оказалось под рукой, — но близкого к размеру моего Рика Ваутерса для бедных. И начал, при свете лампы, копировать картину так точно, как только мог. Такой несказанной любовью дышало для меня лицо этой беременной женщины, гладящей цветное белье, что я не потерпел бы ни малейшего расхождения с моделью.

К рассвету моя работа неплохо продвинулась. На лестнице послышались шаги Изабеллы: она спускалась завтракать. Я вышел из мастерской, дважды повернул ключ в двери и спрятал его в карман. Изабеллу я застал в кухне. Увидев меня в рабочей одежде, она удивилась, и я сказал ей — эту ложь я заготовил для Макса, — что запаздываю с реставрацией картины, которую Макс должен был забрать еще вчера, и поэтому пришлось поработать ночью, чтобы скорее закончить. Изабелла села за пианино — она играла каждое утро по полтора часа, прежде чем отправиться в школу, — а я на пару часов прилег.

Максу я позвонил; поскольку я впервые не уложился в срок, он мне поверил, сказал, что предупредит клиента, и согласился подождать до завтра.

От возбуждения после ночи такой напряженной и такой волнующей работы слегка кружилась голова. Я по-прежнему грешил на временное помрачение ума, и мысль об Уго Виане не давала мне покоя. В кармане я чувствовал неумолимую тяжесть старого ключа, и мне казалось, что именно этот ключ грозит моему рассудку. Запираться, прятаться, таиться, лгать — в этом была вся опасность. Мой взгляд сам собой упал на несколько томиков “Мертвого Брюгге” на полках. У меня мелькнула мысль взять их и сжечь. Но это само по себе было бы безумием. Мне хотелось сохранить душевный покой и ясность мысли. Тогда я решил попросту избавиться от ключа; отперев мастерскую, я вышел на улицу и бросил его в решетку сточной канавы.

Макс оставил мне, в сущности, мало времени; я взялся за дело, засучив рукава, и работал без продыху до следующего утра. Лишь изредка я давал себе короткую передышку и, уходя из мастерской, набрасывал на свою копию полотнище, закрывавшее мольберт до самых ножек. Я не мог больше запирать дверь на ключ из боязни паранойи, но позволял себе прятать копию из простой стыдливости.

К полудню я закончил работу. Макс обещал быть в два. Копия получилась идеальная, я остался доволен. Единственное небольшое отличие от оригинала было в общем освещении на картине, но я знал, что и оно исчезнет через несколько дней, когда подсохнет лак. Я лег и крепко уснул.

Разбудил меня звонок в дверь: это пришел Макс. Я пошел открывать, ощущая холодок страха под ложечкой. Я был уверен, что он почуял неладное, и пытливо всматривался в него, силясь уловить в лице и повадке что-то, похожее на тень подозрения. Как часто бывает, когда совесть нечиста, я воображал, что он видит меня насквозь, что обо всем догадывается. Максу между тем было не до меня, он, как и я, был поглощен собственными заботами и в мастерской, пока я маялся, мучительно краснея, даже внимания не обратил на мольберт, таинственно прикрытый большим полотнищем. Он поблагодарил меня за превосходно выполненную реставрацию, упаковал картину и ушел восвояси.

10

После этого события развивались стремительно.

Сначала я пережил — как назвал это впоследствии Эмиль — мистический кризис. Что-то во мне сдвинулось. Взгляды людей, даже незнакомых прохожих на улице, смущали меня. Проходя мимо любой церкви, я всякий раз испытывал мучительный укол совести и невыразимую потребность войти. Между тем я отнюдь не был воспитан в христианской вере, и крестили меня скорее по привычке и для порядка. Но необоримая тяга овладевала всем моим существом, и ноги сами несли меня, стоило замаячить поблизости шпилю церковной колокольни или фасаду, благочестиво украшенному фигурами апостолов и святых, появиться в поле моего зрения. Я, однако, противился изо всех сил. Я истолковывал эту новую странность как признак безумия и не хотел поддаваться, как не поддался искушению сохранить ключ или сжечь томики “Мертвого Брюгге”.

Я понял, что дело зашло далеко, когда однажды, реставрируя голландский пейзаж XIX века, кстати, анонимный, на котором забытый художник изобразил колоколенку с крестом, вокруг которого парили три темные птицы, меня неодолимо поманило туда, в картину, — пробежать по узким улочкам до этой церкви на заднем плане и войти, как если бы она была настоящей. То же чувство я испытывал давным-давно, в музее, когда мы с дочкой “оживляли” картину Брейгеля. Как наяву, я входил в церковь, шел меж рядов скамеек черного дерева, прилепившихся, точно огромные грибы, к массивным колоннам исповедален, освещенных белым светом, который пробивался сквозь частый переплет окон и ложился слепящими бликами на темную патину больших картин над алтарем; в гулкой тишине сводов, с ледяными, словно погруженными в холодную воду кропильницы, руками, я медленно приближался к клиросу, и тут, откуда ни возьмись, из-за органа возникла согбенная старуха, вся в черном, и, откинув покров с лица, улыбнулась мне широкой улыбкой трупа.

Это был кошмар наяву, первый в моей жизни, и, как ни хотелось мне не придавать ему значения, выбросить из головы, я весь дрожал, дописывая тонкой кистью крошечный крестик на верхушке колоколенки.

Событие такого рода усугубило мои странности, и я понял, что мне надо побыть одному.

Я сказал Изабелле, что уезжаю на неделю, наплел что-то о необходимости побывать в музеях Амстердама. Сам же снял номер в гостинице на другом конце Брюсселя, дабы провести эти семь дней в одиночестве.

Чтобы изгнать свой нелепый кошмар, я должен был войти в церковь. И после четырех дней колебаний — в пятницу — наконец вошел. Церковь была пуста. Она ничуть не походила на ту, из моей грезы, и, одновременно с разочарованием, я ощутил облегчение. Я снова твердо стоял на земле, а глаза мои видели вещи в измерении обыденном, конкретном, практическом. Не было больше той бесконечности между мною и окружающим миром, и в Бога я, к счастью, снова не верил.

Я не хотел уходить из храма, не закрепив этот успех, не испив чашу до дна; еще не было окончено странное испытание, в которое меня затянуло, как в воронку, и я хотел выговориться, высказаться вслух складными, внятными фразами, чтобы завершить долгое молчание моего помраченного разума. Говорить вслух в пустой церкви казалось мне несуразным, да и мысль о том, что кто-то может войти или прятаться — за колонной, за органом? — смущала. Поэтому я преклонил колена в одной из исповедален, совершенно пустой, и там, между старой занавеской, достигавшей моих икр, и деревянной перегородкой в дырочках перед глазами, прижавшись к ней лбом до боли, я заговорил, отчетливо и ясно, и, как на духу, рассказал то, что сейчас попытался воспроизвести на бумаге.

6
{"b":"245370","o":1}